Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
И так-то все время, пока длилось выступление Синицына, Творогову казалось: внимание всего зала приковано не только к Боярышникову, но и к нему, Творогову, и от этого он ощущал скованность и неловкость, сидел, глядя в пол, не поднимая глаз, а тут еще это прямое упоминание его фамилии… Как будто теперь уже не Боярышников, а он, Творогов, играл здесь главную роль, и от него ждали решающего слова или поступка…
— Ну что ж… — сказал Синицын. — Я заканчиваю. Я бы только хотел, чтобы мы имели мужество посредственную работу называть посредственной, как бы это ни было горько и неприятно…
— А скажите, Евгений Николаевич, — по-прежнему с любопытством,
— Да, — сказал Синицын. — Знаком.
— Следовательно, вы с этим отзывом не согласны?
— Как видите, — сказал Синицын. — Не согласен.
«Оживление в зале», — должна была бы записать в этот момент стенографистка. И правда, для тех, кто не знал Синицына, он выглядел сейчас весьма странной фигурой. Ради чего он сюда явился, этот младший научный сотрудник? Чего добивался? Откуда в нем такое самомнение, такая уверенность, будто он один прав, а все остальные — нет?
Кто с веселым удивлением, кто с интересом, кто с неодобрением, — все разглядывали Синицына, пока он шел на свое место. И среди этих тянувшихся к Синицыну взглядов один — исходивший из дальнего угла, от окна, оттуда, где сидел Осмоловский, поразил Творогова. Такая преданность, такой восторг угадывались в этом взгляде! Никогда бы раньше не поверил Творогов, что угрюмый, замкнутый Осмоловский умеет так смотреть. Во всяком случае, на Творогова он так не смотрел никогда…
Перерыв, пока счетная комиссия подсчитывала голоса, пока оформляла протоколы, тянулся, казалось, очень долго.
Миля Боярышников нервно посмеивался, потирал руки и голосом настолько беззаботным, настолько беспечным, что в нем уже начинали слышаться слезы, говорил поочередно всем, кто подходил приободрить его:
— Держу пари, половина черных шаров мне обеспечена!..
Творогов, опустив свой бюллетень в урну, отошел в сторону, к окну, и теперь стоял там в одиночестве. Ему не хотелось ни с кем разговаривать. Один раз он обернулся и увидел Синицына — тот тоже одиноко по-прежнему сидел в конце зала. Что-то удерживало сейчас их обоих от того, чтобы подойти друг к другу. Как два боксера, разведенные в разные углы ринга, они не смели еще приблизиться один к другому. Потом, едва рефери объявит исход поединка, каким бы он ни был, они сойдутся, чтобы обняться и пожать руки, а пока им остается лишь ждать.
Наконец перерыв кончился, счетная комиссия появилась в зале.
Результат голосования был таков: восемнадцать — за, три — против.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Вечером в тот же день Женька Синицын уезжал в Москву. Он звал Творогова заехать вместе с ним домой, к Лениным родителям, и уже оттуда всем вместе отправиться на вокзал. Но Творогов отказался. Как ни странно, но даже в прежние годы он ни разу так и не отважился, так и не решился переступить порог Лениной квартиры. Он и сам не мог бы толком объяснить, что мешало ему тогда, но то чувство невидимой границы, которое он испытал впервые, увидев отца Лены, ждущего ее возле дома, прочно осталось в его душе. Как будто, перешагнув эту границу, вторгнувшись в круг их семьи, он грозил, сам того не желая, разрушить тот особый, как ему чудилось, хрупкий мир, в котором жили Лена и ее родители. А теперь… Что ж ему было появляться там теперь? Зачем?.. Разве лишь для того, чтобы убедиться, что все эти прежние его представления и опасения были выдуманы им самим?..
После ученого совета Творогов остался еще поработать в лаборатории, и на вокзал поехал прямо из института.
Состав был уже подан, но народу на перроне было мало, так что Творогов сразу, еще издали, увидел Женьку и Лену. Они шли по платформе к своему вагону, и между ними, держась за их руки, шагал их сынишка. Видно, он о чем-то спрашивал Лену, приостанавливаясь и обращая к ней свое лицо, смешно запрокидывая голову в меховой шапке. Творогов не мог слышать, о чем они разговаривали, но в каждом движении Лены, в том, как наклонялась она к сыну, как сжимала его ручонку в своей, угадывалось столько любви и ласки, что Творогов не сразу решился прервать этот разговор, не сразу решился окликнуть ее. Уже догнав их, он некоторое время молча шел сзади, словно утратив вдруг голос. Потом сказал неестественно громко:
— Ага, попались!
Лена быстро и даже, как показалось Творогову, испуганно обернулась, и Творогов наконец-то увидел ее лицо. Как она изменилась! Встретив ее в толпе, в уличной сутолоке, Творогов, пожалуй, и не узнал бы ее. Она пополнела, черты ее лица приобрели мягкую округлость, глаза смотрели с ласковой, спокойной уверенностью.
— А-а, Костя! — сказала она. — Здравствуй! Миша, поздоровайся с дядей Костей.
— Здравствуйте, дядя Костя, — сказал Миша.
Это был большеглазый — в Лену Куприну — и узколицый — в Женьку Синицына — мальчик лет пяти. Особого интереса к Творогову он не проявил, и это задело Творогова. Совершенно чужим, посторонним человеком был он для этого мальчонки.
— Я рада, что ты пришел, Костя, — сказала Лена.
— Ленка никак не хочет поверить, — смеясь, вмешался Синицын, — что мы с тобой сегодня не перессорились, не нанесли друг другу тяжких телесных увечий, не вызвали друг друга на дуэль. Она не верит, что мы способны вести научную дискуссию на джентльменских условиях.
— Женька, не фиглярствуй, — отозвалась Лена. — Я ведь серьезно. Правда, Костя, он не обидел тебя? Скажи честно.
— Ну, коли так, — сказал Синицын, — вы пока тут секретничайте, а мы с Мишей пойдем в вагон устраиваться.
— Ты правду говоришь, он действительно не обидел тебя? Ничем, ничем? — спрашивала Лена, когда они остались одни, и вглядывалась в Творогова с тревогой, беспокойством и участливостью, в точности как вглядывалась прежде, давно.
— Да нет, что ты! — сказал Творогов.
— А вообще-то, вы как сейчас с Женькой? Я его спрашиваю, он отвечает: «Нормально». А по-твоему, как? Нормально? Ты не сердишься на него за приезд, за всю эту историю?
Она взяла Творогова под руку, и они медленно ходили по платформе.
— Нет, — сказал Творогов, — что ж мне сердиться… Я как раз только что думал обо всем об этом. Сидел у себя в лаборатории и думал. О себе, о тебе, о Женьке. И знаешь, что я понял? У Женьки трудный характер, это верно, это я всегда знал. Он кого угодно может вывести из себя своей принципиальностью, которая, честное слово, граничит иной раз с упрямством. Он позволяет себе роскошь быть принципиальным, невзирая ни на что, не считаясь с тем, что жизнь без компромиссов невозможна. Нельзя не понимать этого. Иной раз для того, чтобы на компромисс пойти, нужно больше мужества, чем для того, чтобы в упрямой запальчивости отстаивать свой принцип…