Воскрешение
Шрифт:
Что касалось другого конца камеры, то, сделав три шага от дверей, я уже натыкался на узкий треугольник, образованный двумя стенами толщиной в ладонь. Но это могло произойти лишь в том случае, если бы я протянул руку, потому что в этом углу стояла маленькая параша, а чуть выше нее – крошечное оконце, зарешеченное прутьями толщиной в большой палец.
Относительно нар я действительно не ошибся. В этой камере, судя по всему, давно уже никто не сидел, потому что, не говоря уже о петлях, даже цепи, на которых они висели, были изъедены ржавчиной, а низенький потолок, что называется, давил на
Когда наступала ночь, когда возвращался день, оставалось только гадать, потому что я объявил голодовку и пищу мне не приносили. А только по тому, когда доставляется пища, можно узнать, какое время суток на дворе. В тюрьме, как бы это парадоксально ни звучало, почти всегда точно соблюдают время кормежки заключенных.
Весь описанный мною интерьер придавал этому помещению вид подземелья древнего замка или сказочной темницы, точнее не скажешь. Одно совершенно бесспорно – он был чрезвычайно зловещим.
Раз в сутки открывалась дверь моей камеры, и надзиратель громко, будто бы я был глухой, выкрикивал два одинаковых слова: «На прогулку!»
Но это была очередная фартецала легавых, ибо он прекрасно знал, что я уже несколько дней как не поднимаюсь с нар. Даже не знаю, что было бы со мной в этом древнем склепе узников-бунтовщиков, если бы не забота старого Уркагана. Я имею в виду Руслана Осетина.
Если бы не ханка, которой он снабдил меня в дорогу, я бы точно крякнул. Расторпедившись, я разделил черноту пополам, одну половину спрятал, а другую поделил на маленькие катышки величиной со спичечную головку. Я имел право так поступить, потому что грев был личным и только от меня самого, точнее, от моего сознания зависело, делиться им с кем-либо или нет.
Это лекарство и спасало меня все время голодовки, не давая процессу съесть меня до конца. Ведь, как говорили древние мудрецы: «Той же самой головней, которой разжигаешь костер, чтобы согреться, можно сдуру спалить и шатер, в котором живешь». Я имею в виду, что в первую очередь, в определенных количествах конечно, терьяк – это лекарство.
Одно из условий выживания – не доверять никому, кроме себя. Я слишком хорошо выучил этот урок. После нескольких допросов, когда я еще как-то мог передвигаться самостоятельно, меня оставили в покое, и теперь я потихоньку угасал, лежа на нарах, в этом жутком полумраке башенной темницы.
Но в планах легавых моя смерть не значилась, я это прекрасно знал, исходя из предыдущих голодовок в своей жизни. Они, как правило, всегда мучают, но почти никогда не дают умереть.
И мне хотелось бы подчеркнуть в этой связи такую особенность, что не голод – самое страшное, как уверяют некоторые неискушенные дилетанты. Его тяжело переносить лишь первые трое суток. Гораздо страшнее «проголодь»! То есть именно тот момент, когда тебя насильно кормят, чтобы ты не помер.
Самым неприятным было то, что я не мог сообщить кому надо, где я нахожусь. Чувства заключенных приобретают в безмолвии, в одиночестве и мраке особенную остроту.
В то утро, когда менты подошли к моей камере, я скорее почувствовал, чем услышал, то, что произошло дальше. Я лежал на нарах с остановившимся взглядом и искаженным лицом, неподвижный и безмолвный, как статуя. Меня вынесли на носилках
Кроме меня в маленькой четырехместной камере терапии «большого спеца» было еще три человека.
Тела этих молодых ребят сплошь покрывали гнойники – визитная карточка Бутырки, и непривычная к таким условиям молодежь больше всего и страдала от этой заразы.
Под мою диктовку один из них отписал пару маляв на корпус и кое-кому из Воров, и уже к вечеру после проверки, кроме ответов на них, пришел жиганячий грев и лекарства, которые и помогли мне быстрее встать на ноги.
Как я и ожидал, все близкие думали, что меня отправили из тюрьмы, но куда, никто не знал, а в таких случаях в заключении всегда остается только одно – ждать. У старых каторжан, к счастью, организм закален тюрьмой настолько, что то, что для любого дилетанта смерти подобно, для них – всего лишь небольшая встряска.
Так что через пять дней после того, как меня вынесли на носилках из одиночной камеры башни, я уже входил двумя ногами в общую камеру «аппендицита» – 164-А.
Я был, конечно, еще очень слаб здоровьем, но зато силен духом, а это было главное.
В это время только один Урка, Коля Якутенок, сидел в общем пятом корпусе в 97-й камере. Чуть позже, перед самым Новым годом, к нему за несколько дней до освобождения заехал и Дато Ташкентский.
На корпусах вообще-то иногда держали Воров. Так, например, в камере 149-А находился одно время Авто Сухумский, в 162-й на «аппендиците» – Гиви Црипа, в 88-й камере «малого спеца аппендицита» – Степа Мурманский, чуть позже в эту же хату заехал Мераб Бахия Сухумский.
Но в основном все Жулье содержалось на малом или большом «спецах» Бутырки. Что касалось положенцев, то их было трое: за пятым корпусом смотрел Игорь Люберецкий, он сидел в 147-й хате, за шестым – Рамаз, он находился в 153-й; за «аппендицитом», а чуть позже и за «большим спецом», смотрел я.
В тот же вечер после проверки, еще раз располовинив свой грев, я отправил его Ворам в «тройники», а с остальным мы разобрались в хате сами, наскоряк замутив и уколовшись. За то время, пока я находился на Матросской Тишине, половина контингента в хате поменялась. Одни из них пришли со свободы, другие после килешовки – из других корпусов и камер Бутырки. Некоторых из них я знал с воли, а с некоторыми порой приходилось чалиться в разных тюрьмах и лагерях.
Буквально за несколько дней до моего появления в 164-А на малый «спец» «аппендицита», этажом ниже, в 88-ю хату заехал Урка Степа Мурманский. Я был еще очень болен и слаб, поэтому почти круглосуточное общение с вором изливало бальзам на мое никудышное здоровье.
Глава 8
Уже через неделю Урки централа порешили, что за положением на «аппендиците» будет смотреть Заур Золоторучка. Для меня это решение Воров конечно же не было неожиданным, но когда прошел мимо нашей хаты «прогон», я, помимо воли, заволновался.