Восьмое чудо
Шрифт:
— Вам чего тут? — Голос у неё был суровый и басовитый, как у мужика.
— Мы мамке каши принесли! — сказала Санька.
— А она тут у нас голодная сидит, как же!
Женщина смерила их с головы до ног насмешливым и грозным взглядом, затем, подойдя к небольшому столику в углу, достала из выдвижного ящика папку, похожую на классный журнал.
— Как фамилия? — спросила она строго. — Петрухина? Ну да, она и есть. Вчера привезли, а уж сегодня домой просится — из-за вас, видно: как там ребята без неё! Небось ничего,
Женщина громыхнула ящиком и, подойдя к шкафу, вделанному в стену, достала оттуда два белых халата.
— Одевайтесь! — сказала она повелительно и протянула ребятам халаты.
Она помогла Саньке справиться с длинными полами, подогнув их под поясок, завязала Кольке тесёмки на рукавах и повела обоих сначала по коридору, мимо белых дверей, потом по лестнице, на перилах которой в красивых горшочках цвели, будто летом, маленькие алые цветочки.
Мать лежала на койке у самой двери и, положив руки поверх одеяла, о чём-то думала. Колька сразу увидел её побледневшее лицо и тёмные, запавшие глаза. Вдруг глаза эти удивлённо расширились. Мать приподнялась на койке и всплеснула руками.
— Глядите-ка на них! Мои, право, мои! — Она озиралась вокруг, словно призывая всех, кто был в палате, разделить её изумление.
— Лежите, лежите! — строго сказала ей сердитая тётя. — Нельзя вставать!
Она подвинула стул и табурет для Кольки и Саньки, хмыкнула и сказала:
— Каши, вишь, принесли!
— Больно тебе? — спросил Колька.
— Нет, ничего не болит, только мне нет… — сказала мать.
Колька торжественно поставил на стул узелок и, развязав его, достал закопчённую кастрюлю.
— Мы сами наварили! — сказала Санька. — До чего сладка-а!!
Мать схватилась рукой за щёку, как будто у неё болел зуб, и закачала головой:
— Нет, вы только поглядите, а? Я-то тут о них издумалась!..
Она наклонилась и достала из тумбочки яблоко и два печенья. Колька почувствовал лёгкую судорогу в животе, но есть отказался, сказав, что ему что-то совсем не хочется. Санька съела и яблоко и печенье, затем принялась за кашу.
— До чего сладка-а! — повторяла она. — Коль, ты только попробуй.
— Не тебе варили! — сердито сказал Колька.
Но и мать стала его уговаривать, и он согласился.
Они уже доедали кашу, когда вдруг все зашептали: «Доктор, доктор!» — и в палату вошёл высокий мужчина в очень белом халате. Он по очереди обошёл всех, кто лежал на койках, и каждому что-нибудь сказал, должно быть, самое важное. У него были внимательные, добрые глаза, и голос его звучал не громко, но внятно. За ним следом двигалась та самая сердитая большая тётя и отмечала на бумажке, что кому доктор велит сделать.
Когда доктор приблизился к матери (её койка стояла последней у дверей), мать как-то виновато, беспомощно улыбнулась и сказала:
— Что же это со мной такое, Тихон Денисыч? Болеть-то мне совсем нельзя, вон они
— Дело житейское, унывать не надо, — спокойно и мягко ответил доктор и посмотрел на Кольку.
Колька заторопился встать, громыхнул кастрюлей и, застыдившись, спрятал её за спину.
— По-моему, хорошие ребята у вас. — Доктор погладил Саньку по голове и спросил: — Что, вкусная была каша?
Санька отвернулась, закрылась рукавом и не отвечала.
— Вижу уж, ешь с удовольствием, — сказал доктор.
— Сами варили! Матери принесли! — вставила сердитая тетя и подмигнула Кольке, будто приятелю.
Доктор вышел в коридор, снял халат и повесил в шкаф. На сером его пиджаке, у нагрудного кармана Колька увидел полоску орденских ленточек, какие бывают у фронтовиков.
— Собирайтесь домой. Стемнеет скоро. Вон уж больным ужин начали разносить, — сказала мать.
Санька придвинулась к ней и, глядя вслед уходящему доктору, зашептала:
— Мам, а мам, он и не знает: ведь каша-то у нас без судовольствия, на сахаре она.
— Глупая ты ещё, — сказала мать. — Он видит, в охотку ешь — вот и говорит.
Она схватила Санькину голову и, так как Колька возился совсем рядом, завязывая кастрюлю, притянула и его к себе.
— Ох, горе вы моё! — сказала она.
Мать не раз говорила им эти слова. Услышав их, Колька обычно испытывал чувство какой-то неопределённой вины за то, что вот он существует на свете и причиняет ей заботы и огорчения. Теперь, взглянув на мать, он увидел в глубине её глаз такие светлые, весёлые огоньки, что ему и в голову не пришло огорчаться.
…Обратно шли в сумерках. Снег в поле был почти совсем синим. Далеко на той стороне маленький паровоз-«кукушка» тащил состав с торфом. Видно было, как вылетали из трубы красные искры и таяли. Санька шла позади, путаясь в больших валенках, и Колька слышал у себя за спиной её неумолкающий голос:
— Коль, а Коль, почему лошади сначала бывают маленькими, а потом делаются большими, а грузовики сразу большие? Почему, а?..
Колька не отвечал — он думал о своём; лоб его был нахмурен, и мысли витали далеко-далеко.
У перехода через насыпь он остановился, подождал запыхавшуюся Саньку и, хотя паровоз кричал ещё где-то за заводскими стенами, взял её за руку и перевёл через рельсы.
— Ты, как вырастешь, кем будешь? — спросил он.
— Я, как вырасту, плясать пойду, в артисты, — не думая, как о чём-то давно решённом, быстро ответила Санька.
— Это что! А я доктором буду. Вот увидишь!
Санька скоро отстала опять, а он шёл впереди, стараясь шагать широко и прямо, как доктор, и видел себя совсем взрослым, в белом халате нараспашку, из-под которого виднеется пиджак с орденской ленточкой у кармана и блестящим наконечником от автоматической ручки. Он идёт между койками, и больные смотрят на него с уважением и надеждой…