Воспитание воли
Шрифт:
Герберт Спенсер, хотя и с совершенно другой точки зрения, допускает вместе с английской школой, что характер может меняться с течением времени под давлением внешних влияний, условий жизни и пр.; но для своего завершения такая перемена требует столетий. Таким образом, практически и эта теория оказывается безнадежной: ведь не могу же я рассчитывать на десять веков жизни для своих научных занятий, а всего лишь на каких-нибудь двадцать лет, т. е. на такой срок, пока мой характер еще не утратил пластичности. Я ничего не могу сделать для моего нравственного самоусовершенствования, как бы страстно я этого ни хотел. Я не могу бороться с моим характером — наследием, завещанным мне предками и представляющим результаты тысячелетнего, быть может, тысячу тысячелетнего опыта, органически запечатлевшиеся в моем мозгу. Что же мне делать со всем этим полчищем предков, вступивших в грозный союз против моей слабой личной воли, если я захочу освободиться от какой-нибудь части переданного мне ими наследства? Всякая попытка к восстанию с моей стороны будет чистейшим безумием: можно быть заранее уверенным в поражении. Впрочем, я могу утешать себя мыслью, что через пятьдесят тысяч лет мои потомки, путем правильного воздействия на них социальной среды и наследственности, уподобятся усовершенствованным
Рассматриваемый с этой точки зрения вопрос о характере, собственно говоря, не входит в рамки нашей задачи; тем не менее мы считаем за лучшее рассмотреть его здесь в его полном объеме и в той ситуации, которая является наиболее выгодной для наших противников.
Две вышеизложенные теории представляют собой, как нам кажется, поразительный пример нашей умственной лени — этого неизгладимого первородного греха самых крупных умов, той умственной лени, которая заставляет нас пассивно подчиняться внушениям речи, языка. Мы до такой степени привыкли думать словами, что слово совершенно заслоняет от нас действительность, которой оно служит символом. Сложное понятие выражено одним словом, и этого довольно, чтобы, подчиняясь могуществу слова, мы уверовали в действительное единство выражаемого им понятия. Вот такому-то именно неверному понятию, порождаемому в нашем сознании словом «характер», мы одолжены и этой ленивой теорией неизменности характера. Кому же , в самом деле, не ясно, что характер есть ничего больше, как равнодействующая сил, и притом таких, которые подлежат постоянному изменению? Единство человеческого характера аналогично единству Европы: союзы держав, процветание или упадок каждого отдельного государства беспрерывно меняют равнодействующую. Совершенно то же можно сказать и о нашем характере, с тою разницей, что наши страсти, чувства, идеи, пребывая в вечном движении, враждуя между собой или действуя заодно, могут менять интенсивность и даже саму природу равнодействующей. Впрочем, ведь и вся наша книга будет лишь одной сплошной демонстрацией возможности переработки характера.
Перейдем теперь к разбору аргументов в пользу теории. У Канта мы не находим ничего кроме выводов а priori, но даже и эти априорные выводы, которые он считает необходимыми для обоснования возможности нравственной свободы, отпали бы от кантовской системы, как сухие ветки от дерева, если бы Кант не смешал фатализм с детерминизмом, как мы это увидим ниже.
У Шопенгауэра мы встречаем больше общих мест, чем аргументов, ибо он любит щегольнуть своей эрудицией и везде, где только можно, сует авторитеты. А все эти авторитеты в смысле доказательности не стоят самого крохотного, ничтожного факта. Вот единственные аргументы, какие мы у него находим: 1) Если бы характер мог совершенствоваться, то «старшая половина человеческого рода должна бы оказаться заметно добродетельнее младшей», а на деле этого нет. 2) Если человек хоть раз показал себя негодяем, он навсегда теряет наше доверие, а это доказывает, что мы признаем характер неизменным.
Что могут доказать подобные аргументы для того, кто даст себе труд хоть немного подумать? Да можно ли даже назвать их аргументами? Разве такие доводы — хотя в общем и верные — дают нам доказательство того, что ни один человек не в силах переделать себя, свой характер? Они доказывают только (а это ни для кого не составляет вопроса), что огромное большинство живших на свете людей никогда не делало серьезных попыток переработать свой характер. Они констатируют только тот факт, что почти все наши поступки управляются влечениями, без всякого участия воли. Большинство из нас подчиняется внешним влияниям: все мы следуем моде, живем чужим умом, даже не пытаясь протестовать, как не пытаемся мы отказаться следовать за землей в ее поступательном движении вокруг солнца. Да мы последние стали бы оспаривать ту истину, что лень присуща каждому из нас почти без исключений. У большинства людей вся жизнь проходит в заботе о хлебе насущном. Рабочий народ, бедные классы, женщины, дети, светские люди вовсе не думают: все это лишь «марионетки», марионетки довольно сложного устройства и, разумеется, сознательные, но у которых пружина всех их движений помещена в области непроизвольных желаний и внушений извне. Вышедшие из животного состояния путем медленного развития, благодаря гнету жестоких условий борьбы за существование, почти все эти люди имеют стремление спуститься до прежнего уровня, как только внешние обстоятельства перестают пришпоривать их энергию. И если только горячая жажда идеала или врожденное благородство души не дадут человеку прочных внутренних побуждений, которые заставляли бы его настойчиво преследовать трудную задачу все более и более полного самоосвобождения от животного естества человеческой природы, он неизбежно отдастся течению. Нечего поэтому удивляться, что добродетельные старики не превышают численностью добродетельных юношей, и совершенно понятно и естественно, что каждый будет остерегаться заведомого плута.
Вот если бы можно было доказать, что всякая борьба бесполезна, что эгоист при всем своем желании никогда не мог и не может возвыситься до самопожертвования, это был бы действительно аргумент, единственный веский и ценный. Но кто же решится утверждать, что эгоист не способен на жертвы? Да подобное заявление не заслуживало бы даже разбора. Мы чуть не каждый день видим, что из-за наживы, из-за денег самые трусливые из трусов идут навстречу смерти. Нет такой страсти, которая не могла бы заглушить страха смерти. А между тем для эгоиста жизнь есть бесспорно высшее благо.
Разве мы не знаем примеров, что эгоисты, увлеченные минутным энтузиазмом, жертвовали жизнью отечеству или какому-нибудь благородному общему делу? А раз такое состояние возможно хотя бы на миг, то спрашивается: куда же девается на этот миг пресловутое: operari sequitur esse? Характер, способный радикально переродится хотя бы на полчаса, не есть неизменный характер, и, значит, для человека есть надежда достигнуть того, чтобы такие перерождения возобновлялись все чаще и чаще.
И потом интересно бы знать, где встречал Шопенгауэр такие абсолютно последовательные характеры, где он видел, например, чтобы человек оставался эгоистом во всех своих помышлениях, во всех своих чувствах от первого до последнего? Надо полагать, что такое упрощение человеческой натуры никогда не осуществлялось в действительной жизни. И опять-таки, повторяем, то мнение, что характер есть нечто единое, цельное, однородное, зиждется на почве в высшей степени поверхностных наблюдений. Характер есть равнодействующая разнородных сил, и одной этой аксиомы, основанной на наблюдении над живыми людьми, а не над абстрактами, вполне достаточное, чтобы разбить в прах наивную теорию Канта и Шопенгауэра. Спенсеру же довольно будет возразить, что ведь и добрые влечения тоже наследственны, как и злые, и в той же мере присущи нашей организации, и что при известном умении силу наследственности можно с таким же успехом эксплуатировать для себя, как и против себя. Во всяком случае весь вопрос здесь лишь в степени, и мы надеемся, что дальнейшая аргументация предлагаемой нами книги раз и навсегда покончит с этим вопросом.
Оставим же в покое эту теорию — теорию неизменности характера, ибо она падает сама собой. Скажем спасибо Шопенгауэру за то, что он привил ее в Германии: случись у нас опять война с немцами, она сослужила бы нам службу двух корпусов солдат, не будь у нас своих теоретиков безнадежности, и в особенности Тэна, который обнаружил узость взгляда, поистине непостижимую в человеке такого большого ума, не сумев отличить фатализм от детерминизма, и который, в силу реакции против кузеновского спиритуализма, дошел до того, что признал жизнь человеческую независимой от человеческой коли, а добродетель обозвал готовым продуктом таким же, как например, сахар. Наивное, ребяческое уподобление, которое, благодаря именно своей грубости, надолго отбило мыслящих людей от изучения детерминизма в психологии и с минуты своего появления на многие годы подорвало значение книги Рибо о болезнях воли. Поневоле подумаешь, до какой степени верно, что зачастую особенно в делах такого деликатного свойства один неловкий и чересчур решительный союзник бывает страшнее целой армии противников.
Теперь нам остается очистить наш путь от другой теории, гораздо более претенциозной и внушительной на вид, — от теории, которая отстаивает возможность для человека стать господином своего «я», но которая именно благодаря тому, что на вопрос нравственного самоосвобождения она смотрит как на дело легко достижимое, ничуть не меньше, если не больше фаталистических теорий, способствовала размножению породы людей, отчаявшихся в успехе этого дела и махнувших на него рукой, как на вещь безнадежную. Мы говорим о теории свободы воли.
Свобода воли, которую многие смешивали с нравственной свободой, не только не имеет ничего общего с последней, но совершенно ей противоречит. В самом деле, такая трудная задача, как самоосвобождение, — задача, требующая времени, являющаяся синонимом настойчивости и постоянства, — и говорить о ней молодым людям, как о деле, которое дается без всякого труда, достигается путем простого fiat. [fiat франц. [fjat] 1. принятие решения, волевое решение 2. fiat! — да будет так!] Не значит ли это заранее обрекать их на разочарование и уныние? Напротив, в тот именно момент, когда молодой человек после восьмилетнего постоянного общения с сильными характерами древности, встающими перед ним еще грандиознее в перспективе веков, весь проникнут энтузиазмом, — тогда-то и следует поставить его лицом к лицу с предстоящей ему важной задачей, не скрывая от него и ни в чем не умаляя ее трудностей, но показав ему в то же время, что его ожидает верный успех, если он будет настойчив.
Не fiat делает человека господином своего «я», как не fiat сделал Францию 1870-го года могущественной Францией наших дней. Двадцать лет тяжких, настойчивых усилий положила наша родина на то, чтобы подняться. Так и нравственное возрождение личности всегда будет делом терпения и труда. Как люди убивают по тридцати лет жизни на тяжкий, суровый труд только затем, чтобы получить под старость право на отдых в деревне, а мы не пожертвуем и частицы нашего времени такому великому, такому благородному делу, как достижение власти над собой! Ведь от успеха или неуспеха этого дела зависит, какую роль мы будем играть в жизни, чего мы будем стоить и, следовательно, что мы будем из себя представлять. Победа в этой борьбе даст нам всеобщее уважение, откроет нам все источники счастья (ибо только хорошо направленная деятельность дает истинное, глубокое счастье), — и чтобы почти ни один взрослый человек не прилагал стараний обеспечить за собой эту победу! Не ясно ли, что под притворным пренебрежением к этому вопросу таится скрытое страдание? Да и не испытал ли его каждый из нас? Кто из нас в свои учебные годы не чувствовал с глубокой болю несоразмерности между своим влечением к добру, между своим желанием трудиться, поступать честно и разумно и слабостью своей воли? «Вы свободны», — говорили нам наши наставники. И мы с отчаянием чувствовали, что слова эти — ложь; никто не говорил нам, что воля приобретается медленно и с трудом, никому и в голову не приходило спросить, как она приобретается. Никто не готовил нас к этой борьбе, никто нас не поддерживал; понятно и естественно, что в силу реакции мы с жадностью набрасывались на ребяческие доктрины Тэна и фаталистов: эти по крайней мере давали нам утешение, проповедуя покорность перед бесплодностью борьбы. И мы спокойно отдавались течению, стараясь забыться, чтобы не чувствовать лживости этих доктрин, приятно убаюкивавших нашу лень. Да, если что способствовало распространению фаталистических теорий в психологии, так это наивная и вместе с тем пагубная теория философов свободы воли. Нравственную свободу, как и свободу политическую, как и все, что имеет какую-нибудь ценность на земле, приходится завоевывать трудной борьбой и постоянно отстаивать. Она — награда силы, настойчивости и уменья. Тот только получает свободу, кто ее заслужил. Свобода не есть ни право, ни совершившийся факт; свобода есть награда, — высшая награда, дающая наибольшую сумму счастья: свобода для жизни — то же, что солнечный свет для пейзажа. Кто не сумел ее завоевать, тот никогда не узнает глубоких и прочных радостей бытия. К сожалению, ни один вопрос не затемнялся в такой степени, как жизненный вопрос личной свободы. Бэн называет его ржавым замком метафизики. Ясно, что под личной свободой мы разумеем нравственное самоуправление, власть над собой, упроченное преобладание в нашей душе благородных чувств и нравственных понятий над животными влечениями. О полном самообуздании, об отрешении от всякого греха мы не должны и мечтать: слишком короткий промежуток в каких-нибудь несколько десятков столетий отделяет нас от наших диких предков, живших в пещерах, для того, чтобы мы могли вполне освободиться от наследия необузданной вспыльчивости, эгоизма, похоти и лени, которым они нас наделили. Даже святые, вышедшие победителями из этой безустанной борьбы между нашей человеческой и нашей животной природой. — даже и те не знали счастья спокойного, полного торжества.