Воспитанница
Шрифт:
Восемь дней пролежала Наташа в сильном бреду, в самой ужасной горячке; восемь дней жизнь боролась со смертью, но молодость превозмогла. Лекарь 3-й степени, названный доктором с тех пор, как получил чин коллежского асессора, был призван испуганной кухаркой к постели больной. Этот лекарь занимался преимущественно хозяйством и снимал городские сенокосы; в книги же не заглядывал, а лечил наудачу и не хуже своих ученых собратий истреблял иногда болезнь, иногда пациента. Сложение Наташи было еще так крепко, что она устояла против медицинских средств.
Гимназист ходил под окнами больной и грустно посматривал на завешанные ее окна. Прежнее его разгулье исчезло... Он был угрюм и молчалив.
Иван Кузьмич был тоже очень расстроен. Он мысленно рассчитывал, сколько несет убытка от болезни своей первой артистки и сколько должен будет вычесть у ней из жалованья. Выздоровление Наташи шло чрезвычайно медленно. Отлетавшая жизнь нехотя возвращалась к ней, как бы понимая, что она ей в тягость. Когда же Наташе стало лучше, выздоравливающая с таким чувством начала благодарить Петрова за его участие, так искренне радовалась, что есть человек, не чуждавшийся ее, что Петров чуть-чуть не помешался от радости, и с того дня полюбил сироту, как родную дочь.
Иван Кузьмич каждый день посещал больную и, постигнув наконец ее раздражительность и благородный характер, изменил свое обращение. Он начал жаловаться на большие издержки, сопряженные с содержанием труппы, нынче ничем не вознаграждаемые; говорил, что должен распустить труппу; сам сделается нищим и людей своих пустит по миру. Одна Наташа могла бы спасти их всех от нищеты, согласившись отправиться на теменевскую ярмарку, где играть будет не в балагане какомнибудь, а в прекрасном театре, перед самой образованной публикой. Наташа была уже не в силах противиться:
она сказала, что поедет, куда хотят, что ей все равно.
Лицо Ивана Кузьмича засияло радостью. Начали приготовляться к отъезду.
Дней десять сряду штопали рыцарские доспехи, испанские мантии и прочий театральный хлам; чинили и подкрашивали декорации, вырезывали картонные вещи и заготовляли парики. Когда все было готово, торжественный поезд отправился шагом к месту своего назначения.
Дорога была песчаная. Солнце пылало; воздух был удушлив. Наташа, изнуренная болезнью, лежала в кибитке, обтянутой рогожей, посреди двух старух в душегрейках. Лошадьми правил Петров. Перед кибиткой тянулись две фуры, навьюченные вещами и людьми.
Женщины щелкали орехи. Мужчины, в одних рубашках, заложив руки за затылок, спали, растянувшись, кто как мог. Так прошел целый день. Наташа старалась ни о чем не думать. К вечеру они остановились в большом селе у постоялого двора. Стало свежеть. Лошадей отпрягли.
Путники проснулись, зашевелились, перекликнулись.
Из-под сена выглянули пироги, испеченные на дорогу, и четвероугольные штофы с настойкой. Около приезжих толпились сбежавшиеся
Мало-помалу пироги стали исчезать и штофы опорожняться. Начались странные шутки, странные песни. Наташе послышались совершенно неизвестные слова. Иван Кузьмич отправился вперед для нужных в Теменеве распоряжений и предоставлял в походное время своей труппе полную свободу. Грубые шутки становились час от часу крупнее. Лица раскраснелись... Начались ссоры...
За ссорами последовали ругательства, а за ругательствами пошла драка. Женщины притакивали и смеялись.
Актеры, шатаясь и падая, поминутно вцеплялись друг другу в волоса и кричали страшными голосами. Наташа с ужасом смотрела на это зрелище. Ругательства и крики сменялись новыми криками и ругательствами; за драками начинались опять новые драки.
Всех пьянее был комик Куличевский. Кое-как, переваливаясь, доплелся он до кибитки...
– Что ж ты, барыня, что ли, в самом деле, - завопил он, глядя на Наташу, - а?.. лучше нас, что ли? а?
царевна недотрога? а?.. Со мной прошу не чваниться...
я ведь... знаешь... Эх-ма!.. по-своему.
– Не трогайте их, Сидор Терентьич, - прервала девица Иванова, - они ведь субтильные такие... Где. им с нами знаться... они ведь высокого происхождения: батюшка ихний за каретой стоял, служил, слышно, лакеем.
Громкий хохот раздался за этой остротой.
– Важная птица!
– заревел Куличевский, - нос вздумала, поганая, подымать... зазнаваться... Постой-ка, я тебе дурь-то выбью из головы. Знаешь ли, по-своему, по-русски... Постой-ка... я тебя...
Куличевский потянулся к кибитке...
Наташа с ужасом отскочила в сторону.
– Молчи, пьяница!
– закричал гимназист, подбежав к кибитке.
– Молчать... не хочу молчать.
– Молчи! говорят.
– Не хочу - вот тебе и все.
– Молчи! а не то заставлю.
– Посмотрел бы, как заставишь.
– Да увидишь, если хочешь...
– А вот, не хочешь ли сам ты этого...
И Куличевский размахнулся, но крепкий кулак гимназиста предупредил его.
Куличевский лежал уж, растянувшись на земле, а гимназист, с сверкавшими глазами, страшный, как олицетворенный гнев, давил его грудь коленом и руками душил за горло.
– Проси прощенья!
– кричал гимназист, дрожа от бешенства.
– Не буду, - мычал Куличевский.
– Проси прощенья!.. Не то, видит бог... убью, как собаку...
И дрожащие руки стиснули посиневшую шею пьяного актера.
– Ви...но...ват, - прохрипел Куличевский...
– Ай-да гимназист! молодец!
– раздалось в толпе.
– Эй, ребята! покачаем-ка его...
Но гимназист уж исчез. Одуревшего Куличевскога вытолкали в калитку. Петров перекрестился.
Наконец вечернее разгулье стало постепенно утихать. Кое-где еще раздавались стоны и жалобы побежденных и наглые шутки победителей. Языки отяжелели!