Воспоминание о России
Шрифт:
По-видимому, правительство было довольно этой демонстрацией, но эстетического содержания было маловато. Потом, насколько припоминаю, были танцы ее учениц и какая-то симфоническая программа для заключения.
Остальное ее пребывание в РСФСР постепенно тускнело, и школа ее вырождалась и как-то в один день исчезла вовсе [130]. Так вяло и печально закончилась последняя страница ее художественной жизни, в общем хотя и эффектной, но глубоко трагической. Сама она исчезла из России раньше, оставив школу на т. н. Ирму Дункан (ее ближние ученицы все именовались Дункан), чтобы найти свою смерть в автомобильной катастрофе.
ТУХАЧЕВСКИЙ РЕАЛЬНЫЙ И ТУХАЧЕВСКИЙ МИФИЧЕСКИЙ
‹…› Он находил в своей внешности сходство с Наполеоном I, и, видимо, это наводило его
Оно называлось «Советская файв-о-клокня» и было злой пародией на православную обедню и одновременно на советскую власть: там были «тропари», «кондаки», всякие возгласы и песнопения, вплоть до приглашения: «Услышим святого Карла-Марла чтение» (потом следовали отрывки из «Капитала») — было все сделано талантливо — и кощунственно, и чрезвычайно смешно.
Он был большим любителем музыки и постоянным посетителем симфонических концертов (брат его, рано умерший, подавал надежды быть композитором).
Он делал очень много добрых и хороших услуг людям своего крута в тяжелые времена военного коммунизма, выручал из объятий ВЧК многих, но всегда «некоммунистов». У него был свой план жизни, в котором коммунизм был только поводом и средством временного характера. Но в герои коммунизма его записывать было бы ложью, ему самому противной.
В САНАТОРИИ «УЗКОЕ»
Это происходило в 1922 году. Незадолго до этого советская власть, обеспокоенная фантастическим повышением смертности среди ученых, которые начали мереть с голоду, как кролики, в частности смертью от истощения знаменитого ученого Николая Егоровича Жуковского, создателя русской авиации, приняла ряд мер, чтобы предотвратить и пресечь эту эпидемию. Были организованы т. н. академические пайки, сравнительно обильные, был основан ЦЕКУБУ — Центральный комитет по улучшению быта ученых и при этом ЦЕКУБУ — Дом ученых. Дом ученых поместился на Пречистенке, переименованной в улицу Кропоткина, в бывшем особняке Коншиной, старом добротном доме екатерининских времен. [131] Старуха Коншина там жила одна, отгороженная от мира тройными(!) рамами в окнах. Там поместилась и канцелярия ЦЕКУБУ. Санатория же поместилась в реквизированном имении бывшего предводителя дворянства, князя П. Н. Трубецкого, сводного брата (от разных матерей) знаменитого философа и общественного деятеля, проф. Сергея Николаевича Трубецкого. Имение называлось «Узкое», и к нему, как помню, надо было ездить через Калужскую заставу — железной дороги не было…
К голодающим и вымирающим ученым присоединены были и художники, артисты и музыканты, которые и голодали и вымирали в несравненно меньшей пропорции. Все были поделены на «категории»: в высшую, пятую, попали «лица с мировым именем».
Среди них числились Собинов, Шаляпин — хотя они вовсе не голодали, а из ученых физик Лазарев, Отто Юльевич Шмидт,
Наши композиторы тоже были распределены: в пятую категорию попал Глазунов, я же должен был удовольствоваться четвертой. И действительно, «мирового имени» у меня не было. К тому же было и неловко: я был членом комиссии, распределявшей ученых по категориям в области «художественной», председателем же музыкальной комиссии был наш музыкальный министр Борис Красин — брат наркома, очень милый и обязательный человек, вовсе не коммунист и человек не очень далекий.
Вот в качестве художественного деятеля «четвертой категории» я и попал на отдых в «Узкое». Это было для меня чрезвычайно кстати, потому что я в ту эпоху был совершенно изнурен работой и разыскиванием в новых условиях средств для существования.
«Узкое» встретило нас чрезвычайно приветливо. Надо заметить, что вообще эти учреждения ЦЕКУБУ были каким-то оазисом старого мира или, по крайней мере, напоминанием о старом мире. Даже возглавлявший ЦЕКУБУ коммунист Халатов (по социальному положению — неокончивший студент) был чрезвычайно симпатичным существом, мягким и деликатным. Что касается до самого «Узкого», то это был настоящий «кусок старого мира».
Старое типично дворянское имение, большой просторный, но нисколько не шикарный дом, огромный тенистый парк при нем. 'В доме все было свежо воспоминаниями о скончавшемся в нем Владимире Соловьеве, который был другом семьи Трубецких. Мне даже показывали в большой длинной зале диван, на котором он умер. Но потом я получил сведения (от одного из семьи Трубецких), что это не тот диван, а только копия с него.
Встретившие нашу группу отдыхавших заведующие домом — чета Константинович — уже совсем перенесли нас в прошлую Россию: он — бывший губернатор, она — внучка Пушкина. Стало совсем уютно.
За большим табльдотом началось взаимное ознакомление вновь прибывших. В нашей группе был между прочим знаменитый математик Лузин, когда-то мой коллега по университету, а теперь ученый пятой категории — что-то вроде тайного советника от науки. Были два его ученика — молодые ученые-математики, профессор — ботаник Крашенинников и была, наконец. Вера Николаевна Фигнер — реликвия русской революции.
Она и держала себя как настоящая реликвия и как «историческое лицо»; «гранд дам де ля Революсион» — как ее называли. В этой ее позиции, как это ни странно, было что-то общее со стилем «особы царствующего дома». Впрочем, надо ей отдать справедливость — она была со всеми проста и ласкова. Тем не менее впечатление «великой княгини от революции» не рассеивалось.
В длинные зимние вечера нашего отдыха в «Узком» она нам читала свои записки за время своего более чем двадцатилетнего заточения. На меня эти чтения (она очень хорошо читала) производили тяжелое впечатление, да и не на меня одного. В разговорах она была очень свободна и смела: отпускала много яду по адресу «управителей государства» и, видимо, знала, что ей все простится — за нее стоял Ленин, тогда еще живой, — но было ясно, что ленинская революция ей не по душе.
Вообще атмосфера в «Узком» была как-то легче, нежели вне его, как-то свободнее высказывались мнения, не чувствовалось боязни, хотя формально никакой разницы между пребыванием в стенах «Узкого» и вне их, казалось бы, не было. Среди нас был еще другой «шлиссельбуржец», коллега Фигнер — Морозов. Ему было под восемьдесят, если не больше, но он был чрезвычайно бодр и, видимо, в полном обладании духовными способностями. Он тоже читал нам по вечерам… свои «химические» стихотворения — довольно странный вид поэзии, посвященной чисто научным вопросам.
Он был пожалован советским правительством в «краспомы», что означало «красный помещик». Ему не то вернули его имение, не то дали какое-то другое, но он мог жить у себя в деревне, наслаждаясь былыми прелестями помещичьей жизни, конечно с поправкой на современность.
На совершенно особом положении гостила в «Узком» сестра знаменитого Свердлова — Авербах. Она жила в особых покоях наверху и не сходила вниз к табльдоту.
Держалась она особняком, как настоящая кремлевская дама, часто уезжала в Москву, за ней присылали большой «мерседес». Среди нашей «нижней» публики ее прозвали «Свердлейшая».