Воспоминания и впечатления
Шрифт:
Теперь, опершись на перила Арвского моста, я смотрю, как бегут по-прежнему под ним мутные воды Арвы; так же бежали шумной и быстрой струей революционная мысль и революционное дело, когда я приехал в Женеву. Они неслись куда-то навстречу большим историческим рекам, куда-то в огромное историческое море и несли туда свою большую дань. Эта дань была большая не потому, что Женева могла бы считаться исключительно могучим революционным центром — заграничная эмиграция в общем играла лишь подспорную по отношению к рабочему движению роль, — а потому, что для тогдашнего момента Женева оказалась наиболее подходящим местом для создания сначала «Искры» 5 , а потом следовавших за ней журналов, руководимых величайшим теоретиком и критиком партии 6 . «Искра»
Я хочу рассказать еще более ранние впечатления мои от Женевы. Именно мой самый первый приезд в Женеву по приглашению Плеханова. Это было еще гораздо давнее, уже не 22 года назад, а, почитай, 32.
Я был тогда студентом Цюрихского университета и был близок к П. Б. Аксельроду. В Цюрихе у Аксельрода познакомился с Георгием Валентиновичем Плехановым. Там же, после первого нашего знакомства, Георгий Валентинович пригласил меня приехать в Женеву на 2–3 дня, обещая высвободить как можно больше часов для непосредственных бесед со мною не только на темы марксистской философии, но и по специально интересовавшему меня вопросу теории и истории искусства. Я был еще совсем молокосос, но, между прочим, довольно задорно лез в драку даже с товарищами, которые в сотни раз больше меня знали. Так и с Плехановым я позволял себе не соглашаться и защищать разные свои принципы. Конечно, это было очень трудно и Плеханов, обыкновенно иронически прищурившись на меня, довольно легко поражал меня той или иной убийственной стрелой.
Однако это не мешало моему восхищению перед Георгием Валентиновичем и, по-видимому, некоторому признанию с его стороны каких-то зачатков способностей у молодого петушившегося студентика, иначе он меня к себе не позвал бы.
Приехал я в Женеву утром, отправился сейчас же на rue de Candole (улица Кандоль) на квартиру Плеханова. Вся семья еще спала. Выйдя оттуда, не зная, куда мне пойти, я попал на площадку перед собором. Как раз в это время кончилось какое-то богослужение, из собора вереницей потянулись молодые девушки. Я очень ярко помню тогдашние мои впечатления об этих мещаночках с бело-розовыми лицами, с глазами ясными, словно их только что вымыли в воде и опять вставили в кукольные орбиты, девочек и девушек, таких дородных и спокойных, что я ни на минуту не удивился бы, если бы они вдруг замычали. В моей душе боролись тогда два чувства. С одной стороны, я находил этих выпоенных на молоке и выкормленных на шоколаде девушек интересными, с другой — я возмущался тем облаком буржуазно-растительной безмятежности и спокойствия, которое, на мой тогдашний взгляд, окружало их юные головы.
Я помню, что, когда я попал наконец к Плеханову и он вышел ко мне в какой-то светлой пижаме и туфлях и начал угощать меня кофе, я прежде всего разразился филиппикой против женевских барышень. Плеханов ел сдобную булочку и ничего не говорил. Позднее я познакомился с его дочерьми, которые оказались ни дать ни взять сколком с осуждаемого мною типа «женевских буржуазных девушек».
Но не в этом дело. Об этом я вспомнил, потому что сейчас невольно улыбаюсь, когда возникает передо мною это первое женевское впечатление. Важнее были те дальнейшие беседы, которые Плеханов вел со мною частью у себя в квартире, частью в знаменитой пивной Ландольта за кружкой мюнхенского. Этих разговоров вспоминать здесь я не намерен, но я им был очень многим обязан. Плеханов назвал мне литературу, которой я до тех пор не знал, показывал мне великолепно подобранные иллюстрации, в особенности касательно перехода от. рококо к революционному, и послереволюционному искусству XVIII столетия и начала XIX и т. д. Я навсегда сохранил в своей памяти Плеханова именно таким, каким я видел его тогда. Он был еще молод, элегантен, очень внимателен и вежлив со мной; помню, как он серьезно и проницательно смотрел из-под пушистых своих бровей; помню его карие глаза, одну из самых умных пар глаз, какие я когда-либо видел на своем веку. Кстати, я привел своих товарищей к Ландольту, чтобы показать им те места, где сиживал и Плеханов, первый учитель наш, и сам Владимир Ильич, с которым мы частенько захаживали сюда ради хорошего пива и какой-то особенной симпатии, которая была у всех русских колонистов-эмигрантов к этой уютной пивной.
Тут проходило немало страничек, если не страниц, из истории революционного движения: свидания, переговоры, споры.
В последний раз я был в Женеве в 1916 году, незадолго до Февральской революции. Я жил в то время в деревне С.-Лежье, над городом Веве, а сюда приезжал главным образом по партийным делам, и всякий раз, когда я приезжал в Женеву, я неизменно находил двух собеседников — Рощина-Гроссмана 7 , которого вы хорошо знаете, и философа Шварца, который теперь остался в эмиграции. Мы забирались к Ландольту, пили пиво и устраивали колоссальные разговоры, споры на утонченнейшие философские темы. Очень часто нас окружало шесть-семь человек слушателей, которые любили эти наши турниры. Однако в один прекрасный день дама, наблюдающая за всеми гостями и за кассой, приблизилась к нам с видом олимпийской богини и изрекла следующий афоризм: «Сюда приходят, чтобы пить пиво, а не для философских разговоров; если вы философию любите больше, чем пиво, то прошу выбрать какой-нибудь другой локал». Так мы трое и были изгнаны из ландольтского рая за чрезвычайное пристрастие к умствованиям.
Несмотря на свое озеро и свою хорошую природу, снежные горы, — скучный и мещанский город Женева! Никогда меня сюда не тянуло и не потянет. Но все же свою яркую роль в истории моей жизни она сыграла и притом как раз в важнейшей части жизни — жизни политической.
А вот теперь с Максимом Максимовичем Литвиновым мы приехали в качестве представителей великой рабочей державы. Приехали разговаривать с крупнейшими государственными деятелями почти всех стран мира о его судьбах — о войне и мире. Ну, разве это не странно? И разве не странно мне, народному комиссару по просвещению, члену делегации на конференции по разоружению, видеть, как мимо меня проходит в воображении тоненький, задорный студентик, который старается сказать слово поперек мудрому Плеханову, или дрожащий от волнения оратор, излагающий с трибуны мысли вождя, в то время как тот посматривает на него искоса со стула первого ряда, или философствующий за пивом невольно несколько праздный эмигрант.
Ну что же такое, что время бежит? Ну что же, что «оно меняется и мы меняемся вместе с ним», как говорил латинский поэт? Мы «меняемся» по-революционному, мы «меняемся», идя вперед. Да здравствует наше будущее и то настоящее, в котором оно творится! Да здравствует наше прошлое за те семена, которые были брошены в него, из которых выросли сейчас багровые цветы великой рабочей революции на нашей родине!
Женева. <1927>.
Из воспоминаний о товарище Галерке *
Вскоре после второго съезда партии недавно организовавшийся большевистский центр вызвал меня, едва освободившегося из ссылки, на работу в Женеву в качестве одного из редакторов нового центрального органа нашей большевистской части партии — еженедельной газеты «Вперед».
С Владимиром Ильичей я лично познакомился еще по дороге, в Париже, остальных членов редакции не знал. Познакомился я с моими новыми товарищами по этому ответственному делу, кажется, на другой же день после приезда моего в Женеву 1 .
Когда я вошел в небольшую светлую комнату, где помещалась наша редакция, заботами В. Д. Бонч-Бруевича уже немного оперившаяся, я увидел там двух молодых людей, которые, как я помню, поразили меня прежде всего общим для них обоих умным, сосредоточенным, внимательным, проницательным выражением их глаз. У одного темно-русого, молодого глаза были более ласковые, у другого, обросшего почти седой бородой (уже тогда!), они были как раз в контраст с этими ранними сединами невероятно живыми и полными иронии, можно было подумать, что имеешь дело с великим насмешником.
Молодой был В. В. Воровский, товарищ Орловский, как он тогда назывался, убитый ровно за десять лет до того момента, как я пишу эти строки. Старший был Михаил Степанович Ольминский (Александров), по литературному прозвищу «Галерка», которого в тот момент, когда я пишу эти строки, хоронят у Кремлевской стены.
Однако, когда мы все подружились, а это случилось очень скоро, можно сказать, с первых фраз, которыми мы обменялись, я понял, что колючее остроумие и несколько едкая насмешка, словом, глаза сатирика, которые были присущи товарищу Ольминскому, относились «к врагам», по отношению же «к своим» он был невероятно внимателен, женственно ласков и полон почти самоотверженного дружески-товарищеского чувства.