Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы
Шрифт:
Вскоре меня увезли в Первый дом НКВД на суд, который был закрытым. Та же зала, тот же судья Тармышев, который в 36 году судил моего отца и других коммунаров. Суд был коротким: никаких вопросов, никакого последнего слова. Я сказал судье Тармышеву:
— Какая странная судьба. Два года тому назад вы судили моего отца, а теперь и меня — сына. А за что же вы судите?
— Провинился, так и судим, — сухо ответил он, не поднимая головы.
Свидетелями по обвинению были: Андреев Иван Иванович, Юдин Сергей, Чекменев Василий, Жевноватый Онуфрий. На суде их не было, были только бумаги следователя, которые свидетели подписывали (как впоследствии выяснилось) под нажимом следствия.
Никакого
Прочитали приговор суда: «Десять лет заключения».
Выхожу с конвоирами в коридор. Там стоит Фрося с нашей новорожденной дочерью Наташей, но глаза без слез, что меня ободрило. Идем с конвоиром в КПЗ. Фрося идет рядом с нами. Конвоир оказался добрым человеком, которых, к счастью, много на свете, но который, имея добрые чувства, возможно, и жалел меня, но ум его был одурманен государственным гипнозом; он дал присягу, клятву начальству, и теперь слепо, послушно выполнял любые неразумные приказания других заблудших людей.
Он шел тихо, не торопя меня и не запрещая разговаривать с Фросей. Я развернул одеяльце и в первый раз увидал нашу дочь Наташу. Она крепко, сладко спала. Милые, полные розовые щечки и губы, которые так хотелось поцеловать, но я боялся разбудить ее чистый безмятежный сон. Нет! пусть она лучше спит и не открывает глаза на действительность, которая так неестественна, грустна…
На другой день меня увезли в старокузнецкую тюрьму, а через несколько дней собрали большой этап, погрузили в вагоны и привезли в новосибирскую пересыльную тюрьму. Из новосибирской тюрьмы нас вскоре погрузили в товарные вагоны и повезли в Томск. В вагонах кормили только хлебом и соленой рыбой, а воды не давали. Люди лизали обмерзшие стены вагонов, болты, железные ручки вагонов.
Приехав в Томск, мы прошли огромной колонной по заснеженным улицам города, с низенькими старинными деревянными домами, пришли в Черемошники, а оттуда в Тимирязевку на лесозаготовки, в места, столь знакомые многим коммунарам, бывшим там долгие годы, и другим людям, оставшимся в живых. Я написал кассационную жалобу на имя Крупской и Калинина, хотя и не надеялся, что она дойдет до этих добрых, гуманных людей. Вскоре пошли слухи, что Ежова сняли с поста и как будто в стране стало «мягче». Пробудились надежды на освобождение из «плена».
При погрузке сырых тяжелых бревен на платформы вагонов я сильно заболел радикулитом. Я мог ходить только согнувшись, с трудом передвигая ноги. Фельдшер (заключенный) не дает освобождение от работы, так как температура у меня почти нормальная. Я показываю ему свою опухшую воспаленную поясницу. Он верит, что я больной, но говорит: «Не могу дать бюллетень. Меня за это самого накажут». Меня запирают в холодный ледяной карцер, как за отказ от работы. На другой день меня насильно ведут под руки, за восемь километров, в лес на работу. Мне дают в руки лопату, чтобы я мог работать, не разгибая своей больной спины, и я очищаю от глубокого снега железнодорожную линию. С работы меня опять ведут под руки друзья заключенные, а сзади конвоиры подталкивают ружьями и собаки овчарки рычит. Отстанешь, упадешь — разорвут.
Так продолжалось целую неделю, пока болезнь не прошла сама собой. Спасибо, чти товарищи по несчастью поддерживали меня под руки. Видимо, никакая жестокость, бессердечность властей, и страдания, переносимые людьми, не могут погасить в душах людей доброты, жалости друг к другу. В этом уже видно единство жизни.
Здесь я встретился с нашим коммунаром Шипиловым Алексеем, которого снова арестовали и осудили по какой-то другой статье. Но вместе с ним мы пробыли недолго, так как меня и кое-кого других назвали «переследственными» и отправили в Искитим, где мне пришлось еще поработать полгода на тяжелых работах: каменоломня известняка и погрузка негашеной извести в вагоны. После погрузки извести мы все откашливались кровью.
Летом 1939 года меня привезли в старокузнецкую тюрьму. Здесь еще месяц шло переследствие, во время которого все свидетели обвинения отказались от своих прежних ложных показаний и меня освободили из неволи, взяв с меня слово, что я никому ничего не расскажу, что видел и слышал в тюрьмах и лагерях.
Моя жалоба каким-то чудом дошла до Крупской и Калинина, дошла к этим чутким людям, не верившим сказкам о «врагах народа», спасшим много человеческих жизней, как, например, коммунаров братьев Алексеевых и многих других, и, может быть, за эту свою доброту поплатившимся своими жизнями и рано ушедшим из этого мира…
Из бумаг Якова Дементьевича Драгуновского
В середине 1970-х гг. Иван Яковлевич Драгуновский составил жизнеописание своего отца. Оно основано на чудом сохранившихся материалах-дневниках, автобиографических записях, стихотворениях, трактатах, переписке этого самобытного человека — солдата первой мировой войны активного толстовца в послереволюционные годы, в середине 1920-х перебравшегося со Смоленщины в Ставрополье, чтобы основать там колхоз, затем коммунара на Алтае затем там же артельца, наконец, энтузиаста ручного земледелия; и всегда — мыслителя, всегда — искателя истины. Документы (или отрывки из них) извлечены нами из труда И. Я. Драгуновского и по возможности сверены с первоисточниками, также предоставленными в наше распоряжение. Материал мы расположили в хронологическом порядке, разбив его на несколько частей, соответствующих, как нам кажется, основным этапам жизни Я. Д. Драгуновского, землепашца и философа, от его рождения до трагической гибели в одном из сибирских лагерей.
1886–1914. Моя жизнь
Конспективное изложение
Я родился 7 октября 1886 года. Большая крестьянская семья. Православная религия. Наши детские драки. Розги за эти драки. Я плакса. Мое воспитание. Сельское образование. Приучение к труду. Моя беспрекословность старшим. С 1900 по 1906 год я покорный и ценный работник. Малоземелье в Смоленщине. Покупка земли. Труд увеличивается. Религиозное соблюдение постов. Молитвы перед праздниками и в праздники. От плохой обуви и одежды я нажил себе ревматизм. Заболеваю воспалением легких. Умирать не страшно. Когда мне было семнадцать лет, наше семейство, выросшее до двадцати одного человека, — разделилось на три двора. Моя мать с больным мужем (моим отцом) уже не боялись жить самостоятельно своей семьей, имея пятерых подрастающих детей, во главе со мной, 17-летним юношей, на которого дяди полагали надежду, что я хороший работник, хорошо поведу хозяйство. В сущности, я плохой еще мог быть хозяин; я был хорошим послушным работником, никогда не ослушивавшимся приказаний дяди, и теперь я находился под руководством матери, что очень не плохо — не иметь забот мне, молодому.
Заключение: ценный трудовик, крестьянин, покорный раб с некоторыми нравственными качествами. Я знакомлюсь со столярным делом, хочу найти учителя по столярничеству. Я слишком застенчивый. Делаюсь женихом, а боюсь девушек, боюсь общества. До некоторой степени я дикарь. Домоседство меня удовлетворяет. Отдаюсь больше религиозности. Люблю ходить в церковь. Японская война наводит на меня неопределенный ужас. Революция 1905 года для меня непонятна. Союз русского народа. В девятнадцать лет я у столяра на полтора месяца. Скупость столяра и голодная жизнь.