Воспоминания о Марине Цветаевой
Шрифт:
Из наших бесед на Смихове я помню наши споры об искусстве и художественном творчестве. Тут у нее бывали противоречия.
С одной стороны, она видит в искусстве добро: «Земля рождающая безответственна, а человек творящий ответствен. У земли произрастающей одна воля к произращению, у человека же должна быть воля к произращению доброго. Он знает, что такое добро. Произведение искусства — произведение природы, но долженствующее быть просвещенным светом разума и совести». С другой стороны, Марина признает, что художественное творчество в иных случаях — некая атрофия совести. Тот нравственный изъян, без которого ему, искусству, не быть. «Чтобы быть нравственным (не вводить в соблазн малых сих), искусству пришлось бы отказаться от доброй половины всего себя. Единственный способ искусству быть заведомо нравственным — не быть». [35]
35
Cм.
Марина отрицает в искусстве «аполлоническое начало», как и «золотое чувство меры». «А французская литература, которую вы любите, — сказала я, — с ее точной мерой?»
— Оставьте, Расин и тем более Корнель, какая же мера? С их преувеличением чувств? Всепоглощающим Молохом — долгом, ломающим жизни, как некий ледяной идол с огненным нутром, поглощающий жертвы. Это ли мера.
Ее противоречия в оценке искусства вытекают из ее отношения к злу, она явно к нему влечется Зла в ней нет. Она способна злиться — и еще как! — способна быть несправедливой, но зла как такового в ее природе нет. Но оно прельщает ее. Она часто говорит о своем детстве. Ей читали басни, которые она толковала по-своему. Она соглашалась с матерью, что ягненок кроткий, невинный страдалец. «Но и волк хороший», — прибавляет она к негодованию матери. Волк ей нравится потому, что он страшен и ест глупого ягненка.
Зла в ней не было, но ей было необходимо его присутствие. Марина любила, и как-то смаковала даже, — с азартом и вызовом рассказывать мне сказки, собранные Афанасьевым, — страшные, потусторонние, бездушной жестокости. Мать ненавидит свою дочь и вредит ей. Приходит с того света разрушить покой и жизнь дочери. Таковы упыри, обреченные на преступление. Зло обольщает, зло дает равновесие.
В поэзии Марины Цветаевой много циклов, много стихий ее вдохновения. О русской стихии она писала: «Все мои вещи (произведения) стихийны, то есть грешны. Когда я пишу своего „М'oлодца“, любовь упыря к девушке и девушки к упырю, я никакому Богу не служу Я повинуюсь неизбежной необходимости. Кто меня звал? Я должна назвать, то есть создать того, кто меня звал. Как будто бы мои вещи выбирают меня сами, и я часто их писала против воли России хотелось сказаться какими то вещами, выбрали меня. И убедили, обольстили — чем? Моей собственной силой: только ты! Да, только я. И поддавшись — когда зряче, когда слепо — повиновалась, выискивая ухом какой-то заданный слуховой урок. И не я из ста слов выбирала сто первое, а она (вещь) на все сто эпитетов упиравшаяся: меня не так зовут».
Марина любила иногда слушать свои стихи «Переулочки» в чтении моей дочери и говорила: «Эта поэма написана мною как во сне. Ни одного слова из нее я не вычеркну — это именно те слова, но ни одного я не вспоминаю, как оно написано»
Марину захватывала волна то одной, то другой стихии.
Стихия Греции: ее эпос, трагедия — Рок. Мариной она выражена в Федре, Тезее, Сафо.
Греческий Рок — с ним не поспоришь. Марину, своевольную и непокорную, тема рока притягивала своей непреклонностью. Она бросает вызов року, противопоставляя его извечной ледяной силе — силу и страсть огня и воли смертного. Это столкновение присутствует в некоторых ее поэмах. И везде трагедия несовместимости бренного и вечного, непреложности и своей воли.
Марина не выносила атмосферы благополучия, ее стихией была трагедия — героизма, жертвенности, бедности и гордыни, непревзойденной Марининой гордыни: Я есмь — и я иду наперекор.
АРИАДНА ЧЕРНОВА-СОСИНСКАЯ [36]
В ОДНОМ ДОМЕ «НА СМИХОВЕ»
Какой причудливой закономерности мы подчиняемся, называя имена любимых поэтов Александр Блок, Борис Пастернак, но просто Тютчев. Мандельштам, Заболоцкий. А Лермонтов? Нужно усилие, чтобы назвать в памяти, казалось бы, с детства затверженное имя Михаил Просто Пушкин или уже Александр Сергеевич. И непременно Аполлон Григорьев — поэт Григорьев, да есть ли такой в русской литературе?
36
Чернова Сосинская Ариадна Викторовна (1908–1974) — автор рецензий на произведения М. Цветаевой опубликованных в журналах русского зарубежья.
И так
Фотографии не только плохо передают облик Марины Ивановны, но даже очень меняют его. Виден лишь линейный рисунок ее черт, тонкий с горбинкой нос на широкой светлой плоскости лица, сжатый рот, темные глаза, но совершенно теряется особая лепка ее лица, создававшаяся необычной его окраской. Оно было смуглым, зеленоватые глаза казались светлыми в окружавшем их золотисто-коричневом кольце, губы были темными, почти коричневыми от долгого куренья. Пушистые, стриженые волосы с челкой над самыми глазами, золотые в молодости, с годами темнели и мешались с сединой Марина Ивановна начала седеть очень рано.
Во всей ее фигуре, тонкой, но не гибкой, — Марина Ивановна держалась необычайно прямо, и талия ее почти всегда была стянута кожаным поясом — выражалась предельная напряженность всех мускулов, всех жил, всей воли. Любимая ее поза нога на ногу, сильный наклон вперед, острый локоть упирается в колено, в руках потухшая папироса. Она была очень близорука, но очков не носила, предпочитая свой собственный мир лица людей в украшающей их дымке, огромное солнце, расплывчатые дали — отчетливому миру беспощадной оптики. Когда ей хотелось что-либо рассмотреть, она подносила к глазам лорнет, и даже этот жест, связанный в нашем представлении со старомодной небрежностью, еще больше подчеркивал предельную интенсивность всего ее существа.
Марина Ивановна редко смотрела в глаза собеседника. В ее привычке избегать чужого взгляда не было ни обычной застенчивости, ни отступления перед чужой волей, как это бывает у людей с повышенной нервной чувствительностью. Это было скорее чувство отщепенства, непринадлежности к человеческому роду — к горластой плоти, чувство неприспособленности к миру мер и чисел — частая тема ее стихов.
С Мариной Ивановной я познакомилась в Праге осенью 1923 года. Мы прожили в одном и том же доме всю зиму и весну «на Смихове», а лето провели в деревне Иловище тоже рядом. Это время она потом — через год — в одном из писем к нам вспоминала «как свою последнюю молодость, последнюю себя!». Она была еще в Праге, мы — в Париже. Вот это место в письме: «Париж! — как далеко! Другая жизнь. (Нашу вы знаете.) И сейчас не мыслю себя в ней. А прелестная была та весна на Смихове! Наша гора, прогулки под луной. Пасха — помните мою злость?! Эту гору и весну я чувствую как свою последнюю молодость, последнюю себя: „Denn dart bin ich gebogen, wo ich gelogen bin“ (ибо где я согнут — я солган). И — точно десять лет тому назад. Невозвратно».
С июня 1924 по конец 1925-го мы очень интенсивно переписывались, и все эти письма сохранились, во всяком случае письма Цветаевой. В Париже Марина Ивановна с дочерью и сыном первое время жила с нами, в нашей квартире, на Rue Rouvet. [37] Потом снова возникла переписка, когда она где-нибудь проводила лето у моря, чаще всего в Вандее. Зимою мы виделись иногда чаще, иногда реже до самого ее отъезда в Советский Союз.
37
Улица Руве (франц.)
38
Слоним Марк Львович (1894–1976) — литературный критик.
Летом 1922 года в одном из берлинских кафе на Курфюрстен-даме, где собирались русские писатели и издатели, Саша Черный познакомил меня с Мариной Ивановной Цветаевой. Я знал ее стихи, и мне очень понравился ее только что вышедший маленький сборник «Разлука». Мне хотелось поговорить о нем, но, услыхав, что я живу в Праге, МИ забросала меня вопросами. Она весной приехала в Германию из Москвы, а муж ее, Сергей Яковлевич Эфрон, офицер белой армии, с которым она не виделась несколько лет, попал после эвакуации деникинцев и врангелевцев в Чехословакию, поступил там в Карлов университет, и они собирались поселиться в Праге.