Воспоминания о передвижниках
Шрифт:
В картинах Мясоедова чувствуется его гражданственность, отражение современности с определенной окраской демократизма, пропитавшего все передовые слои общества.
Таковы его "Чтение манифеста", "Земство обедает", "Самосожжение". В них отразился Мясоедов-шестидесятник, выполнявший заказ на современные литературные темы; но в Третьяковской галерее есть и другая его вещь, без всякой предвзятой тенденции,-- вечерний пейзаж: рожь, на вечернем небе край уходящей тучи. По меже бредет одинокая фигура нищего. Картина полна глубоко пережитого искреннего чувства; в ней поэзия, и ее все помнят. Она подкупает
Думается, что идеи, которые проповедовал Мясоедов, со временем покажутся несовременными и выдохнутся; то, чему учил Мясоедов-гражданин, отойдет в прошлое, но то, что проповедовал Мясоедов -- художник-поэт, останется навсегда неотъемлемой частью души человеческой, как нечто вечное.
Мясоедов любил музыку, разбирался в ней и сам играл на скрипке или, участвуя в квартете товарищей-передвижников, -- на альте. Любимыми композиторами его были классики: Гайдн, Моцарт, Бетховен, Глинка.
Где бы ни жил Мясоедов -- всюду пристраивался к музыкальному кружку. В музыке он находил отдых и забвение от своих дум, от наступавшего разлада с жизнью.
"Мажор меня не трогает, в большинстве пустота, -- говорил Мясоедов, -- живу, лишь когда слышу правдивый минор, отвечающий всей нашей жизни".
В обществе Мясоедов был остроумным, находчивым, интересным, но в то же время едким в крайней своей откровенности, а часто озлобленным. В глаза говорил непозволительные по житейским правилам вещи. И надо было знать и понимать его, чтобы не чувствовать себя оскорбленным при некоторых разговорах с ним.
"Все мы лжем и обманываем друг друга во всех мелочах нашей жизни, и когда я говорю правду, то, что чувствую, на меня сердятся, обижаются", -- говорил Мясоедов. Презирал он так называемое высшее общество, царский двор и особенно президента Академии художеств князя Владимира, которого называл жандармом.
Однажды выставку осматривала академическая комиссия, в числе которой был старый художник Боткин. После разговора с последним Мясоедов спрашивает меня:
– - Отчего так обиделся Боткин, что сказал мне: "С вами можно говорить, лишь имея в руке плеть"?
– - А вы что говорили Боткину?
– - спрашиваю Мясоедова.
– - Да ничего больше, как назвал комиссию царскими лакеями, исполняющими приказания двора.
Несмотря на неделикатность, переходящую в дерзкую откровенность, Мясоедова любило дамское общество. А Григорий Григорьевич сознавался, что всегда останется неравнодушным к женщинам, но, добавлял они, "только к красивым". За ним ухаживали, и он не оставался в долгу -- вел живой разговор, и в то же время часто глаза его прищуривались, рот искривлялся в саркастическую улыбку, как бы говорившую: "Знаю все хорошо, постиг вас, миленькие".
На одном вечере у В. Маковского Мясоедову дамы уделяли особенное внимание. Постаралась особенно В., неотступно занимавшая Григория Григорьевича льстивым разговором. Мясоедов на вечере ничего злостного ей не сказал, а все же по дороге домой, когда я шел с ним, не утерпел:
– - Слыхали В., птичка, райская, так и щебечет, а вот довела своего мужа до могилы. И вообще ни одной порядочной
Себя Мясоедов тоже не щадил: "Все люди или глупы, или эгоисты до подлости. Даже те, кого называют святыми какой угодно категории, действуют из эгоизма, конечно. А то, что называют альтруизмом, -- просто замаскированный способ ростовщичества: дать и получить с процентами. И я, хотя не глупый человек, а от подлостей не могу избавиться. Живу в обществе, угождаю и лгу ему. В музыке забываюсь, она, исходя из подсознательного, помимо нашей воли, как рефлекс пережитого, есть чистое, неподкупное отражение чувства. Она не лжет, говорит правду, хотя бы неугодную нам, и оттого я люблю ее".
Когда новые веяния в искусстве стали проникать и на передвижную выставку, Мясоедов ополчился против них. Никакого течения, кроме реализма, он не признавал. Будучи новатором в молодости, он в старости превратился в консерватора, яростного защитника устоев передвижничества.
Он не понимал и не признавал не только импрессионизм, робко проникавший на выставку, но даже настроение Левитана или Чехова для него было чуждо. Он просто его не воспринимал, не чувствовал.
Побывав на постановке "Дяди Вани" Чехова, Мясоедов иронически говорил:
"Ну что же, сидит Ваня и бренчит до бесконечности на гитаре. Хоть на кого тоску нагонит! Вот вам и чеховские настроения".
И было непонятно, как Мясоедов, написавший в молодости "Вечер" и передавший в нем свое тонкое чувство, не ощущал такого же чувства у других.
О молодых пейзажистах левитановского течения Мясоедов был вообще невысокого мнения, удивлялся, как они могут, по его выражению, "писать всякую пакость в природе: тающий снег... да тут без калош не пройти, а они любуются слякотью". Он признавал лишь красоту, но ощущение доподлинной красоты уже терял и впадал в красивость. Из-за старческого упрямства он не отступал от своих взглядов, хотя бы ошибочность их была очевидна, что противоречило прямой натуре Мясоедова.
Играли квартет Гайдна. В последнем аккорде Мясоедов взял фальшивую ноту. Маковский сказал, что Мясоедов берет чистое си, когда в нотах си-бемоль, и в доказательство взял ноту на рояле, по которому был настроен квартет. Нота звучала иначе, чем брал ее Мясоедов, но упрямый старик ответил: "Это вы все врете, и рояль ваш врет".
Он шел уже против действительности, а она давила его своей неизбежностью. Незаметно новая струя в живописи начала, несмотря на сопротивление стариков и особенно Мясоедова, проникать и на выставки передвижников, и публика, увлекаясь новыми веяниями, стала отворачиваться от живописи Мясоедова.
"Почему так...
– - говорил Григорий Григорьевич, -- раньше меня и за живопись хвалили, а теперь каждый гимназист отчитывает меня: и черно и скучно..."
Однажды позвал меня к себе на квартиру и показывает картину. "Вот, кажись, по-новому написал, скажите, как находите?" На картине была изображена девочка в белой шубке на белком фоне. Новое состояло в том, что вместо прежней черноты на картине все было бестонно белое, хуже черноты... О содержании и говорить нечего.