Воспоминания. Траектория судьбы
Шрифт:
Поначалу он был простым электриком. Позже, уже в Москве, закончил инженерные курсы, а в дальнейшем занялся стеклом. В памяти сохранилась фраза: «Папа поехал на Гусь». Это означало, что он уехал в Гусь-Хрустальный на завод с инспекцией. А потом, несколько позже, стал директором экспериментального Института стекла. Его карьера резко пошла вверх.
К любой работе папа относился очень серьезно. Помню, что как-то раз он пришел домой, а у нас только что переставили розетку. Отец посмотрел и говорит: «Как они ее поставили? Ведь криво же!» – и тут же ее снял, разобрал и поставил ровно. К тому времени он уже давно занимал серьезную должность и не работал электриком, но к таким вещам относился внимательно: все должно было быть сделано правильно и аккуратно, так, чтобы
Отец был убежденным партийцем. Он рано вступил в партию – в 1906 году. Это не принесло ему каких-то высоких должностей, денег, карьерных успехов или славы. Но он до последнего гордился тем, что принадлежит к числу старых большевиков. И уже будучи совсем пожилым человеком, любил встречаться с детьми, со школьниками, рассказывать о прошлом, которое, как в зеркале, отражало эпоху.
При советской власти отец добился больших успехов в карьере. Он стал первым советским директором знаменитого питерского экспериментального Института стекла, чем страшно гордился, и говорил, что такую возможность подарила ему революция. Так что не все так однозначно и прямолинейно, как мы пытаемся представить. Отец оказался матросом революции, который смог стать капитаном.
Понимаю, что у читателя обязательно возникнет этот вопрос о Сталине. О нем папа в беседах со мной, да и с другими (естественно, я могу сказать только о том, что могла слышать и наблюдать), никогда ничего не говорил. Я не слышала от него ни одного упоминания имени Сталина. А вот о Ленине папа рассказывал – побывал на нескольких его выступлениях, но лично они не были знакомы.
Впоследствии я побывала в том институте, где работал отец, посмотрела, чем руководил. На стене висела его фотография. Значит, отца там помнили, он оставил о себе добрую память. Мне присылали оттуда письма, я посылала им какие-то важные для них документы.
Отец был человеком замкнутым, молчаливым, даже суровым. Я не помню, чтобы он меня когда-либо приласкал, погладил по головке, обнял за плечи, прижал к себе… Мама – да, а он – нет. Он был очень строгим, постоянно меня «воспитывал», легко мог сознательно задеть какой-нибудь резкой репликой. Как-то раз я неправильно сделала ударение в слове, и он меня очень обидно передразнил. Вообще, между нами всегда было какое-то напряжение, которое осталось на всю жизнь. Позже я думала, что на каких-то этапах жизни, когда папа постарел, я была к нему несправедлива, недостаточно мягка с ним. Думаю, тут играла роль обида, оставшаяся со мной с детства.
Да, скромные получились воспоминания. Часто думаю: почему я не расспросила маму о том, как она жила, о ее детстве, о юности? Я даже не знаю, как она училась, чем увлекалась в гимназии, в консерватории. Помню только, как она рассказывала, что к ним в консерваторию приезжал знаменитый американский пианист Горовиц. А зачем он приезжал? Не знаю. Почему бы мне тогда не спросить, какой у нее был преподаватель, с кем она занималась? Нет, не спросила. Это чисто детское отношение, уверенность в том, что мама всегда будет рядом, что она – навсегда.
Отца, так же как и маму, я почти ни о чем не расспросила. Поэтому ничего не знаю о своих деде и прадеде, которые погибли в Ленинграде во время блокады. Я не интересовалась, куда делись его братья Павел и Михаил, его сестры Ирина и Анна. Нам просто сказали, что они погибли – и все. Может быть, папа ездил что-то узнавал об этом… Вот про детей дяди Павла я кое-что знаю. Они были эвакуированы. Одна моя двоюродная сестра живет на юге. А мой двоюродный брат уже умер. Я его видела, навещала в Ленинграде, когда он еще был жив.
Детские переживания
Однажды произошло тяжелое для нас с мамой событие: папа ушел к другой женщине. У него появилась новая семья, родилась дочка Галя, моя сводная сестра, которая стала хорошей художницей по стеклу, весьма известной в Москве.
Папа, который в дальнейшем тоже получил специальное образование в этой области, помогал ей в работе. С Галей мы позже подружились, потому что дети уж точно ни в чем не виноваты. Сейчас, когда я вижу на экране телевизора бесконечные передачи о том, как взрослые люди обнаруживают, что у их отцов были другие женщины и другие дети, мне хочется сказать: «Так в чем же дело? Дружите! Это же ваши родственники по крови, ваши сводные брат или сестра». Но конечно, когда папа нас бросил, это было для меня большой болью, страшным горем.
После ухода отца мама много плакала при мне. Садилась в угол и рыдала. Мама была очень слабой, совсем по-женски слабой. И она не скрывала от меня эту слабость, не пыталась сдержаться, спрятать свою боль.
Те годы, когда с нами не было папы, запомнились мне каким-то смутным ощущением не то чтобы несчастья, но сильной тревоги и неблагополучия. В то время я часто оставалась дома одна. Мама работала в типографии корректором (ее отличала врожденная грамотность, которая есть и у моего сына – он не знает никаких правил, но при письме не делает ошибок). Работала много, с ночными сменами. Осталось чувство, что она была редким гостем в нашей комнате, все время работала, работала, работала.
Ночи, в которые мама работала, были очень тревожными. Я совершенно одна просыпалась в огромной пустой комнате и шла к окну, из которого были видны обелиск и большая площадь. Однажды я увидела, как через площадь проходили стройными рядами солдаты. Может, поэтому позже мне приснился страшный сон, который до сих пор стоит у меня перед глазами. Вижу эту площадь, и по ней справа налево идет группа солдат – пятнадцать-двадцать человек. Они пересекают площадь и выходят налево, на Тверскую. А за ними одиноко бредет мама. Во сне я не понимала, почему она уходит. А она шла за ними следом, в какой-то момент догоняла их, приближалась к группе вплотную, растворялась среди серых шинелей и уходила с площади вместе с последним рядом. Я со страхом наблюдала за ней, смотрела на все это и кричала: «Мама, мама!» Столько лет прошло, а до сих пор помню, какой переживала ужас оттого, что она уходит и я остаюсь одна. Я проснулась тогда с тяжелым сердцем и с облегчением поняла, что это сон. Но этот жуткий сон повторялся потом снова и снова. Наверное, так выражалось то ощущение неблагополучия, с которым я тогда жила.
Зато я очень радовалась, когда мама приносила домой свежеотпечатанные книжки и читала их мне вслух. Это было огромное счастье. Отлично помню, что среди прочих детских книжек у меня были и любимые «Три толстяка» Олеши.
Мама любила музыку, безумно любила меня, но была совершенно равнодушна к внешней стороне быта. Я помню, у нее было платьице – вполне симпатичное, но в одном месте как-то тянуло. Она решила проблему по-своему: просто взяла ножницы, обрезала его и подрубила. А мне было ужасно жалко, что она с этим платьем так безжалостно обошлась. Маму никогда не интересовали ни наряды, ни прически, у нее не было ни колец, ни серег. Из украшений помню разве что какие-нибудь дешевые бусы. Даже папа однажды в сердцах ей попенял: «Ну, ты бы хоть прическу сделала». И еще она была равнодушна к излюбленному дамами уюту. Не помню, чтобы она делала попытки украсить квартиру, радовалась бы какому-нибудь новому приобретению, обстановке, вещам. Как-то раз ко мне пришли знакомые, посмотрели вокруг и сказали: «И ты здесь живешь?..» В ту пору у нас уже была хорошая квартира в три комнаты на Покровском бульваре, но в ней стояли случайные шкафы, невесть откуда взявшийся стол, кажется, оставленный за ненадобностью другими жильцами. Получается, что мама просто не умела вить гнездо. Не знаю: может быть, у нее и не было художественного вкуса, а может, ей это было совсем не нужно. Или же она была просто дочерью своей эпохи: революции, перемен и безвременья. Да, в нашем доме были вещи из хрусталя, но только те, которые привозил с завода папа. Это были образцы, которые оказались не нужны. У меня до сих пор что-то из всего этого «великолепия» осталось. Но большую часть мы раздарили. Есть у меня и хрустальная ваза, которую подарил Святослав Рихтер. Она не представляет для меня ценности как изделие. Дорога мне как подарок от человека, которого я уважала. А значит, я не сильно отличаюсь в этом вопросе от своей мамы.