Воспоминания
Шрифт:
Померанц, говоря о реальности интеллигенции и народа в нашей стране, где, по видимости, народа уже нет и интеллигенции тоже нет, пишет:
«...Но, быть может, надо мысленно отделить от плоти народа его бессмертную душу?.. Что за реальность? Не знаю. Просто чувствую, как она трепыхается... и вылезает наружу в подписях об открытии церкви, в сектантских общинах».
Я сталкивался воочию с этой реальностью несколько раз в жизни: один из них – в Ташкенте, и очень рад, что мне удалось прикоснуться к живому народному миру.
Самолет прилетел в Ташкент очень рано, еще до рассвета. Несколько часов я бродил по берегу канала, всматриваясь в зеленовато-мутную, таинственно-живую воду, которая меняла свой облик по мере того, как солнце выходило из-за горизонта и поднималось все
На крыльце и около него стояло и сидело – прямо на траве – десятка два людей, мужчин и женщин. Это и были адвентисты. Их, конечно, не пустили в зал суда, кроме 2–3 человек, имевших при себе документы, подтверждавшие ближайшее родство с подсудимыми. Я провел с ними весь день: прислушивался к их разговорам между собой, некоторые вступали в разговор со мной, а также делились той едой, которую они принесли с собой, чтобы не отлучаться от суда – хлебом, яблоками. Я уже не помню подробностей разговоров, лишь общее впечатление – их глубокой убежденности в моральной правоте, преклонения перед дедушкой (Шелковым), какой-то духовности – все это в сочетании с крестьянской практичностью и здравым смыслом (вероятно, далеко не все среди них были крестьяне, может быть никто, но я не знаю, как точней иначе передать представившийся мне духовный облик). Запомнились слова одной пожилой женщины:
– Мы верим всерьез. Так, чтобы вся наша жизнь была по вере, – ведь только так верить и есть какой-то смысл!
О жестоких преследованиях, которым их подвергают власти, они рассказывали удивительно просто, без всякой аффектации и рисовки, без озлобления. Примерно так, как говорят об явлениях природы.
Я мог провести в Ташкенте только один день и не дождался окончания суда. О приговоре я узнал лишь в Москве. Шелков и все остальные были приговорены к длительным срокам заключения. Для Владимира Алексеевича Шелкова этот последний приговор в его жизни оказался смертным – он умер в лагере в возрасте 84 лет, меньше чем через год. Я тогда уже находился в Горьком, но ко мне еще иногда попадали люди (милиционеры дежурили в подъезде, и они не знали всех жильцов дома в лицо; кое-кто проходил мимо них незамеченным).
О смерти В. А. Шелкова мне пришли сказать две адвентистки, мать и дочь (девочка лет восьми). Мать была потрясена. Чем тут можно было помочь? Я поцеловал обеих и посоветовал побыстрей уходить, пока их не забрали. Больше я их не видел.
Случилось так, что во второй мой приезд в Ташкент, во время суда над адвентистами, я почему-то отошел от здания и оказался один. Воспользовавшись этим, ко мне подошел какой-то человек «восточного» типа. Он сразу начал разговор на самых высоких нотах:
– Я родственник погибших в метро. Тут нас много, и мы не допустим, чтобы защитник убийц ходил по нашей ташкентской земле!
Я что-то пытался сказать про открытый суд, но остановить поток слов, которые он выкрикивал гортанным голосом, было невозможно. При этом он яростно вращал глазами; мне почему-то кажется, что его подослали ко мне именно из-за этого редкостного умения. Кончил он зловещим шепотом:
– Если ты сегодня же не уберешься в свою Москву, то я за себя не отвечаю. Я уже отсидел, посижу еще.
На самом деле, мне было необходимо сегодня же улетать – я не хотел пропускать семинар в ФИАНе. Гебисту я об этом не сказал. Тут подошел один из адвентистов. Он услышал обрывок разговора и очень обеспокоился. Адвентисты хотели провожать меня на аэродром, но я попросил их не делать этого, наслушавшись рассказов о том, как ведет себя с ними Ташкентский ГБ. На Москву билетов не было. Я подошел к администратору, показал «геройскую» книжку, тот пообещал помочь; и вскоре по радио объявили:
– Товарищ Сахаров,
Около кассы какой-то мужчина спросил меня:
– Вы – Сахаров?
– Да.
– Выйдемте на балкон, мне надо вам кое-что сказать (или спросить – не помню).
Лицо его показалось мне знакомым (кто-то из моих коллег в прошлом?). На самом деле это был гебист, и я его действительно видел много раз. Я вышел на балкон. Это, конечно, была ошибка. Там стоял еще один гебист. Они отрезали мне путь с балкона и начали новую психологическую атаку. На этот раз это были не угрозы, а многословные рассуждения. Тема была все та же: как я мог докатиться до того, чтобы защищать убийц. Я вяло возражал. Наконец вырвался с балкона и стал подниматься по лестнице, как всегда – медленно (из-за сердца). Гебисты шли по бокам, продолжая свою «лекцию». Вдруг я остановился. Один из гебистов язвительно спросил:
– Что это вы останавливаетесь – отстать хотите?
Я ответил:
– А вы бы, идя на такое задание, хотя бы снимали значки Дзержинского.
Они посмотрели друг на друга: у каждого в лацкане был гебистский значок – и быстро ушли вверх по лестнице.
КГБ уделил огромное внимание моему выступлению по делу Затикяна, Степаняна и Багдасаряна. Реакция же на Западе была минимальной. Пожалуй, единственный отклик, о котором я тогда слышал, это демонстрация Сартра (в единственном числе) у здания советского консульства в Париже.
В конце марта ко мне пришли мои друзья крымские татары. Они составили письмо на имя президента Франции Жискар д’Эстена с просьбой при его встречах с Брежневым поставить вопрос о восстановлении национальных интересов крымских татар, о прекращении дискриминации. Письмо было составлено удачно, логично и эмоционально. К сожалению, письмо было анонимным – его авторы не могли рисковать, не будучи уверенными в эффективности данного обращения. Я составил сопроводительную, в которой указал, что знаю авторов письма и гарантирую его подлинность, а также добросовестность авторов (точного текста не помню). От себя я также описал положение крымских татар, как оно мне было известно, и привел около 10 или 12 конкретных особо вопиющих нарушений их прав. Одно из них – преследование семьи слепого инвалида Отечественной войны. Его дом был разрушен милицией и дружинниками. Семья жила фактически на улице, им грозило выселение из Крыма. Одновременно я написал новое письмо Брежневу, где вновь изложил проблему крымских татар и привел те же конкретные дела и просил его вмешаться. В письмах Брежневу и Жискар д’Эстену я информировал их об одновременном обращении к другому адресату. Я просил Жискар д’Эстена во время встречи с Брежневым поднять приведенные мною конкретные дела и просить от своего имени об их решении. Это двойное обращение – один из наиболее аргументированных моих документов по крымскотатарскому вопросу. Письмо Брежневу я, как всегда, отдал в отдел писем Президиума Верховного Совета, а письмо Жискар д’Эстену отвез во французское посольство. Я договорился по телефону, секретарь консульства встретил меня на улице и провел в кабинет консула. Во дворе шли какие-то строительные работы, и, пока мы пробирались между лесами и кучами строительных материалов, мой провожающий обменивался шутками с рабочими и работницами (французами). Мне показалось, что в СССР подобная непринужденность в общении дипломата и рабочих невозможна: наше рабоче-крестьянское государство успело за 60 лет стать более кастовым, чем «буржуазная» республика.
Я имел содержательную беседу с консулом, в которой мой собеседник проявил хорошее знание наших проблем и сочувствие. В конце беседы он сказал, что было бы неудобно мне встречаться с господином послом, но посол знает о моем визите. Через несколько недель консул позвонил мне домой и сообщил, что мои письма вручены президенту. Сведений о дальнейшем ходе дела у меня нет. Я не знаю, говорил ли Жискар д’Эстен с Брежневым по этому вопросу, ничего не знаю и о результатах всей этой акции.
За год перед этим с делом Вагнера получилось удачней. И само дело в этот раз было сложней, и Жискар д’Эстен занял, возможно, другую, более пассивную позицию, чем Шмидт (если так, то сожалею).