Восставшая Мексика. 10 дней, которые потрясли мир. Америка 1918
Шрифт:
— Черт возьми! — сказал один из кавалеристов. — Вот это выстрел. Прямо в голову!
Другие рассмеялись.
— Неужто ты, дурак, в самом деле думаешь, что пуля угодила ему в голову во время боя? — сказал его товарищ. — Ведь потом всех убитых на всякий случай…
— Сюда! Я нашел еще одного, — раздался голос в темноте.
Мы живо представили себе последние минуты этого человека. Он упал, раненный — на земле была кровь, — в неглубокий овражек. Мы даже нашли место, где стояла его лошадь, пока он дрожащими руками закладывал патроны в маузер и стрелял, стрелял — сначала туда, где мчались, испуская дикие вопли, его преследователи, а затем в тысячи безжалостных всадников, мчавшихся с севера во главе с самим «дьяволом» Панчо Вильей. Он, вероятно, долго отстреливался — его окружили
С этого убитого содрали все, кроме нижнего белья. Он застыл в позе отчаянной борьбы, мускулы были напряжены, один кулак крепко сжат, словно для удара; лицо искажено свирепой, ликующей улыбкой. Сильным и диким казался убитый, но, присмотревшись поближе, можно было подметить ту еле заметную печать слабости, которой смерть отмечает все живое, — выражение бессмысленной тупости. Ему прострелили голову в трех местах — вот в какое бешенство привел он своих преследователей!
И опять мы медленно ползем на юг в холодном мраке. Несколько миль — и снова взорванный мост или поврежденный путь. Остановка, танцующие факелы, огромные костры, пронизывающие мрак пустыни, и четыреста человек, быстро выскакивающие из вагонов и с остервенением набрасывающиеся на работу… Ведь Вилья приказал торопиться…
Часа в два утра я подошел к костру, возле которого сидели две soldaderas, и спросил, не найдется ли у них для меня лепешек и кофе. Одна из них была седой старухой индианкой с застывшей на лице гримасой улыбки, другая — молодой тоненькой девушкой лет двадцати, не больше, с четырехмесячным ребенком на руках. Они устроились на самом краешке платформы, разложив огонь на куче песка. На платформе вповалку спали громко храпевшие люди. Весь поезд был погружен во мрак, и этот костер был единственным огоньком. Я жевал предложенную мне лепешку; старуха, взяв голыми пальцами горящий уголь, закурила папиросу, свернутую из кукурузного листка, и бормотала что-то о неведомо куда ускакавшей бригаде ее Пабло. Молодая мать укачивала ребенка, прижав его к груди, ее голубые эмалевые серьги поблескивали в свете костра. Мы разговорились.
— Ну и жизнь наша несчастная, — жаловалась молодая женщина. — Мы едем со своими мужьями, а сами не знаем, будут они живы через час пли нет. Я хорошо помню, как мой Филадельфо пришел ко мне как-то утром, еще не совсем рассвело, — мы жили в Панчуке — и сказал: «Собирайся! Мы идем воевать, потому что сегодня убит добрый Панчо Мадеро!» Мы любили друг друга всего только восемь месяцев — еще первый ребенок не родился… Мы все верили, что мир в Мексике установился навсегда. Филадельфо оседлал осла, и мы поехали по улицам, когда только начинало светать, и выехали в поле, где никого уже не было видно за работой. И я сказала: «А почему я должна ехать?» Он сказал: «А что же, по-твоему, я должен голодать? Кто мне будет печь лепешки, как не жена?» Целых три месяца мы были в дороге, я заболела в пустыне, и тогда же родился мой первый ребенок и вскоре умер, потому что мы не могли достать воды. Это было в ту пору, когда Вилья после взятия Торреона пошел на север…
— Да, правда, — перебила старуха. — Чего только не приходится переносить нам ради своих мужчин, а тут еще эти проклятые собаки-генералы издеваются над нами. Я сама из Сан-Луис-Потоси, и мой муж служил в федеральной артиллерии, когда Меркадо пришел на север. Мы ехали до самого Чиуауа, а этот старый дурак Меркадо еще ворчал, что приходится возить за армией женщин. Потом он отдал приказ армии двинуться на север и атаковать Вилью в Хуаресе, а женщинам запретил следовать за мужьями. Так вот ты как, неблагодарная тварь, сказала я самой себе. И когда он ушел из Чиуауа и бежал в Охинагу, захватив с собой моего мужа, я осталась в Чиуауа и скоро нашла себе мужа в мадеристской армии, когда она вступила в город. И хорошего, красивого парня — гораздо лучше Хуана. Я не такая женщина, чтобы мной помыкали.
— Сколько вам следует за лепешки и кофе? — спросил я.
Женщины удивленно переглянулись.
— Сколько дадите, — чуть слышно произнесла молодая женщина. Я дал им песо.
Старуха разразилась целой молитвой.
— Господи боже, его пресвятая матерь, блаженный Ниньо и наша божья матерь Гваделупская послали нам этого чужестранца. У нас уже ни сентаво не было на муку и на кофе.
Я вдруг заметил, что свет нашего костра побледнел, и, оглянувшись, с удивлением увидел, что уже рассветало. Вдоль поезда бежал какой-то солдат, крича что-то непонятное, а вслед ему неслись восклицания и громкий хохот. Спавшие с любопытством приподнимали головы, желая узнать, что случилось. В один миг наша безмолвная платформа оживилась. Человек, пробегая мимо, все еще кричал что-то о «padre», [73] и лицо его расплывалось в широкой улыбке.
73
Отце (исп.).
— В чем дело? — спросил я.
— Да вот, — сказала старуха, — у его жены в другом вагоне только что родился ребенок!
Впереди, прямо перед нами, лежал Бермехильо, его розовые, голубые и белые домики были так изящны и воздушны, словно сделаны из фарфора. На востоке по тихой пустыне, где еще не клубилась пыль, к городу приближался небольшой отряд всадников с красно-бело-зелепым флагом…
Глава V
У ворот Гомеса
Мы взяли Бермехильо вчера днем, — в пяти километрах севернее города армия перешла на бешеный галоп, пронеслась через него во весь опор и погнала застигнутый врасплох гарнизон на юг. Эта схватка продолжалась на протяжении пяти миль — до асиенды Санта-Клара, и было убито сто шесть coоorados. Несколько часов спустя на высотах у Мапими показался отряд Урбины, и находившиеся там восемьсот coоorados, к своему крайнему изумлению узнав, что вся армия конституционалистов обходит их с правого фланга, поспешно эвакуировали город и стремглав умчались в Торреон. По всем направлениям застигнутые врасплох, федералисты в панике отступали к этому городу.
К вечеру из Мапими по узкоколейке прибыл паровозик, тащивший старые вагоны. Из них доносилось громкое треньканье десяти гитар, игравших «Воспоминание о Дуранго». Как часто я под эти звуки отплясывал с солдатами эскадрона! Крыши, двери и окна поезда были забиты солдатами, которые громко пели, отбивая такт каблуками, и стреляли в воздух, салютуя городу. Когда этот забавный поезд подполз к платформе, из него вышел не кто иной, как Патричио, боевой кучер генерала Урбины, вместе с которым мне так часто приходилось разъезжать и плясать. Он бросился мне на шею, восклицая:
— Хуанито! Глядите, mi General, здесь Хуанито!
Через минуту мы уже засыпали друг друга бесконечными вопросами. Напечатал ли я его снимки? Буду ли я участвовать в наступлении на Торреон? Не знает ли он, где теперь дон Петронило? А Пабло Сеанес? А Рафаэли-то? В самый разгар нашей беседы кто-то закричал: «Вива Урбина!» — и в дверях вагона показался сам старый генерал — неустрашимый герой Дуранго. Он хромал, и его поддерживали два солдата. В одной руке он держал винтовку — устаревший, негодный Спрингфилд со спиленным прицелом, две патронные ленты обвивали его талию. Несколько секунд он стоял неподвижно, с бесстрастным выражением на лице, буравя меня маленькими жесткими глазками. Я было подумал, что он меня не узнал, как вдруг услышал знакомый хриплый голос:
— У вас другой фотоаппарат! А где же старый? Я хотел ответить; но он перебил меня:
— Я знаю. Бросили его в Ла-Кадене. А что, удирали во все лопатки?
— Да, mi General.
— А теперь вы едете в Торреон, чтобы снова удирать во все лопатки?
— Когда я решил удирать из Ла-Кадены, — ответил я, слегка задетый, — дон Петронило со своим отрядом опередил меня на целую милю.
Он ничего не сказал в ответ и, прихрамывая, начал сходить со ступенек, а солдаты кругом так и покатились со смеху. Подойдя ко мне, он обнял меня за плечи и похлопал по спине.