Вот идет человек
Шрифт:
Второй по старшинству брат, Авром, как ушел однажды с извозчиками во Львов, так там и остался. Через какое-то время он приехал домой одетый по-городскому, с подарками и счастливой улыбкой и попросил отца отправиться с ним, потому что во Львове он нашел себе невесту и хотел показать людям, что родился не под забором, – отец своим присутствием должен был украсить его свадьбу. Отец был горд и растроган. Он надел субботнее платье и поехал с Авромом. Вернувшись, он рассказывал удивительные вещи: какая красавица у Аврома жена, какой большой город Львов, а еще что Авром торгует фруктами и водится с уважаемыми людьми, и там никто его не дразнит и никто над ним не смеется; все люди живут дружно и зарабатывают больше, чем в Городенке, у каждого есть дело и нет времени судачить друг о друге и подтрунивать над соседями. Что тут скажешь? Львов действительно был огромным городом. Рассказ отца произвел на нас такое впечатление, что каждый теперь втайне лелеял мечту сбежать из Городенки в те большие города, где у всех есть работа, где люди приветливы и ни у кого нет времени для сплетен и глупых шуток.
Так отчий дом покинули четверо старших братьев: сначала ушел Шмуэл, потом в деревне остался Шахне Хряк, затем Янкл отправился считать свои миллионы, а после него Авром нашел себе жену во Львове.
После того как мы открыли пекарню, домой приехала сестра Рохл. Она рассказала, что живет у сестры отца, тети Тойбе, в Визнице и учится на модистку. Она и вправду умела теперь делать веселые шляпки из проволоки, ткани и соломы. Никто не спрашивал ее об Иване. Все были рады, что она дома и что добрая репутация нашей семьи не испорчена. Сестра повзрослела и стала еще краше. Каждое воскресенье к нам в дом набивалась целая толпа
Теперь самым старшим братом в доме стал Лейбци. Ему было всего шестнадцать, но выглядел он старше, потому что был высоким и широкоплечим, а еще медлительным и неповоротливым. Он только в пять лет начал ходить и говорить и всегда был самым толстым ребенком в семье. У него были светлые волосы, одежде он не придавал никакого значения, зато любил поесть и ночью, когда все спали, готовил себе разные вкусные вещи, которыми угощал и меня. Лейбци был неразговорчив, никогда ни с кем не спорил, охотно всем делился и вообще был самым добрым из нас. Люди говорили, что в нем совсем нет желчи, а меня с ним после тифа связывала настоящая крепкая дружба. Мы дополняли друг друга: мне нравились его медлительность и серьезность, а ему нравилась моя ловкость. Я единственный знал, что в пятницу вечером после ужина он ходит в бордель, каждый раз с подарками. Иногда он и посреди недели посылал меня с дарами – шелковыми чулками, ярким платком или шоколадкой – к маленькой проститутке Залке, которую он втайне страстно любил. От нее я приносил брату письмецо и читал ему вслух, потому что сам он не умел ни читать, ни писать. Ответы я тоже писал за него по письмовнику. Я знал наизусть целых три письмовника, и мой брат восхищался моими познаниями. Кроме того, я подворовывал деньги у отца и отдавал их брату. У нас была общая тайна, и в этом мы тоже дополняли друг друга: я восхищался им, потому что он был такой взрослый и мужественный, а он восхищался моей наход-чивостью и изящными письмами, которые я для него писал. Однажды Залка заболела, попала в больницу и прямо оттуда уехала в другой город. После этого мой брат Лейбци стал еще молчаливее и даже похудел.
Однажды ночью, когда мы оба не спали и Лейбци жарил на углях кусок печенки, он сказал, что у него есть одна тайна, и на этой неделе я обязательно должен стащить для него по меньшей мере два гульдена. Мне это удалось, и в субботу после ужина он шепнул мне, чтобы я окольным путем подошел к зданию суда, где он будет меня ждать. Меня переполняло ощущение важности и секретности, и на место встречи я пришел раньше брата. Оттуда мы вместе дошли до окраины города и, когда последний дом остался позади, сели на краю придорожной канавы, и брат признался, что оставаться дома ему невыносимо, что все взрослые парни рано или поздно покидают отчий дом, и он тоже решил уйти. Мы немного поплакали, и он пообещал, что я смогу приехать к нему, где бы он ни был, и еще сказал, что будет лучше, если он, старший, уйдет первым и сможет осмотреться на новом месте. Потом мы поцеловались, и я остался стоять, не в силах сдвинуться с места и не веря своим глазам. Лейбци прошел немного вперед, обернулся и помахал мне шляпой, а потом он становился все меньше и меньше, а я все смотрел и смотрел ему вслед, пока он не стал размером с огрызок карандаша и не исчез из виду. Я в полном замешательстве вернулся домой и, когда наступила ночь, отправился в пекарню и принялся делать работу Лейбци – готовить закваску для хлеба и тесто для булочек. Когда отец пришел в пекарню и увидел, что Лейбци нет на месте, он произнес только: «Мои любимые дети, как птицы: чуть перья отросли, улетают прочь, не сказав отцу ни слова. Может, так оно и должно быть».
Мне было стыдно за то, что я ничего не сказал отцу. Отныне я каждый день выполнял работу Лейбци и тоже втайне мечтал уйти из дома. Прошло полгода, и мы получили открытку. Отец надел очки и стал громко читать: «Дорогой отец! Я не писал тебе, потому что ты не научил меня читать и писать. Но вот я познакомился с хорошей девушкой, и она пишет за меня это письмо. Я работаю в Станиславе в пекарне Зейбольда и, слава богу, здоров. Надеюсь, здоров и ты. Твой верный сын Лейбци». Отец снял очки, убрал их в шкатулку, и две крупные слезы скатились по его щекам и бороде. Я впервые видел, как он плакал.
Так наша семья становилась все меньше, а наша бедность – все тяжелее. Вот и закончилось приданое, отданное нам старшим братом, и нам было уже не по карману держать пекарню. Мы обанкротились. И выросли: я бросил школу и пошел подмастерьем в другую пекарню, к нашему бывшему конкуренту. Но мне это даже нравилось. Я стал самостоятельным и в десять лет наконец почувствовал, что могу прокормить себя сам: это было большое утешение, которое мне очень помогло в жизни.
16
После бегства Шмуэла прошло несколько лет, и незадолго до того, как мы уехали из деревни, к нам в дом пришли крестьяне и сказали, что они только что видели Шмуэла на конном рынке. Потом пришел и дядя Лейзер: он говорил со Шмуэлом на рынке и хотел узнать, не вернулся ли тот домой. Потом пришли ровесники и друзья Шмуэла: они тоже повстречали его на рынке и хотели с ним поговорить. Пришел нас поздравить и корчмарь Элконе: ему не терпелось услышать, что Шмуэл расскажет о своих приключениях в большом мире. Он тоже видел его на рынке. В комнате было полно народу, все ждали. Мы все разволновались и долго не ложились спать, но Шмуэл так и не пришел. Зато в ту же ночь у Юза Федоркива из конюшни пропала его лучшая лошадь, кобыла-трехлетка. Всполошилось все село, а на следующей неделе на рынке Юз Федоркив нашел свою кобылу у торговца лошадьми Менделе Шпирера. Тот рассказал, что купил кобылу у одного из сыновей Гронаха и сегодня тот обещал принести ему документы. Получалось, что документов на лошадь нет. Разразился большой скандал. Старший брат Шахне Хряк всегда стоял на страже доброго имени нашей семьи, и теперь он сидел в трактире за столом с торговцем лошадьми и Юзом Федоркивым. Они пили одну кружку пива за другой, спокойно обо всем говорили и сошлись на том, что поделят убытки поровну. Федоркив получил свою кобылу, и вскоре все забыли об этом случае. С тех пор прошло несколько лет, мы жили уже в Городенке, но вся эта история с лошадью так и осталась до конца неясной. И тут домой вернулся Шмуэл. Ему исполнился двадцать один год, и он должен был явиться на военную комиссию. Одет он был очень элегантно: красивая шуба с каракулевым воротником, брюки галифе и коричневые сапоги, как у офицера кавалерии. По воскресеньям Шмуэл надевал черный костюм, лакированные ботинки и тонкие кожаные перчатки, которые он, впрочем, чаще всего держал в руке, чтобы были видны многочисленные кольца на пальцах, а еще он всегда носил с собой плетеный кожаный хлыстик. Свои кудрявые волосы он теперь расчесывал на прямой пробор, а зеленую бархатную шляпу надевал немного набекрень, чтобы был виден длинный густой локон слева у виска. Ко всему прочему, он утверждал, что забыл идиш и может говорить только по-немецки. По-немецки он говорил со всеми, даже с нашей маленькой мамой, которая умоляла его говорить
10
Нет, мать, никакой идиш, я из Мысловиц, где говорить только немецки (нем. искаж.).
В городе жила одна наша дальняя родственница, которую мы называли тетей Хеней. Она торговала гусями и курами, и было у нее трое взрослых детей: два женатых сына – один ломовой извозчик, другой грузчик, оба высокие и сильные, и тоже высокая, дебелая, придурковатая незамужняя дочь. Однажды в субботу после обеда они со Шмуэлом пошли прогуляться за город, утомились и прилегли на поле отдохнуть. Вечером жители Нижних переулков видели, как эта дочь тети Хени бежит домой, плачет и кричит. Перед домом тети Хени собралась толпа, и на улице было слышно, как причитает ее дочь: «Мама, Шмуэл на поле такое со мной сделал! Мама, он такое со мной сделал, помоги мне, мама, помоги! Как же я несчастна!» – и она кусала свой носовой платок, плакала и всхлипывала. Тетя Хеня послала за моим отцом, посторонних попросили разойтись по домам, а отец и тетя завели очень долгий, очень серьезный и спокойный разговор. Вернувшись домой, отец сказал, что от немцев Шмуэл набрался дурных манер. Все мы ждали, когда Шмуэл наконец придет домой, и вот он пришел. В комнате было уже темно, но лампу не зажигали, потому что на небе еще не было звезд. Исход субботы. И отец заговорил: «Послушай, сын, я тебе ничего не сказал, когда ты болтал на своем дурном немецком, я ничего не сказал, когда ты с размалеванными бумажками разыгрывал миллионера, я никогда не спрашивал тебя про историю с лошадью, но если ты думаешь, что твои галифе, твоя шуба и твои лакированные ботинки дают тебе право вести себя как мерзавец, то ты ошибаешься. Я буду стегать тебя твоим кожаным кнутом до тех пор, пока ты не заговоришь на идише и не забудешь свои фальшивые деньги, или я сейчас позову тетю Хеню, и сегодня же вечером мы отпразднуем твою помолвку с ее дочерью». И тут Шмуэл начал горько рыдать и размахивать руками, но не мог издать ни звука. Он дергал себя за язык, и все смотрели на него в немом изумлении. Потом он стал рвать на себе волосы и бить себя в грудь. Тут уже зажгли лампу, отец дал Шмуэлу карандаш и листок бумаги, и он дрожащей рукой написал, что не может говорить, что он потерял дар речи и умоляет о помощи. Надо было послать за врачом. История с тетей и ее дочкой была забыта. Вскоре пришел доктор Канафас, он постукал и послушал Шмуэла, осмотрел его, повозился у него во рту, помассировал ему виски. В доме было полно народу. На улице тоже собралась толпа: все хотели увидеть кудрявого красавца Шмуэла, Немца-с-мильонами, которого Господь Бог так скоро покарал, лишив дара речи. Врач взял за визит два гульдена и сказал, что, поскольку Шмуэл – человек не бедный, большой опасности для его здоровья он не видит. Он теперь будет приходить каждый день, а еще напишет крупному профессору в Вену и спросит у него совета. Возможно, Шмуэл просто застудил голосовые связки. Завтра он еще раз осмотрит его, а пока надо уложить Шмуэла в постель и дать ему горячей водки с перцем, чтобы он пропотел и вся хворь из него вышла. Собравшихся доктор отправил по домам, а потом и сам ушел. Шмуэл вертелся в постели, стонал, рыдал и потел, а потом наконец заснул. На следующее утро лицо его было белым, как мел, и все смотрели на него с сочувствием. Отец помог ему одеться, и мы все вместе пошли к раввину. У раввина было полно народу. Он внимательно слушал отца и не спускал глаз с бледного перепуганного Шмуэла. Когда отец закончил свой рассказ, раввин сказал: «Послушай, Шмуэл, сын Арона! Перед лицом общины, твоего отца и нашего Отца Небесного, который никогда не оставляет нас в наших бедах, я говорю тебе: молись всем своим сердцем и всей своей душой». У брата на глаза навернулись слезы, а раввин продолжил: «Я вижу, ты плачешь, а значит, наши слова нашли отклик в твоем сердце. Я знаю, что ты теперь – благочестивый и честный человек. Давайте же начнем, – обратился он к общине и добавил. – Люди, поможем ему сегодня молиться так, чтобы Врата Небесные открылись и наша молитва была услышана». Хазан начал молиться, и все поддержали его с огромным рвением. Сила этой благоговейной молитвы все нарастала, вся община склонилась вперед с закрытыми глазами и вскоре достигла настоящего экстаза. И когда хазан воззвал: «Шма Исроэйль Адойной Элойэйну Адойной эход!» [11] – и все в благоговейном восхищении повторили этот призыв с небес, мы услышали в общем хоре и голос нашего брата. «Мазл-тов, мазл-тов!» – воскликнул раввин и прервал молитву. Однако Шмуэл снова стал показывать жестами, что речь к нему еще не вернулась, и тогда раввин сказал: «Я, а вместе со мной и вся община только что слышали твой громкий голос. Но если тебе нравится рассказывать нам, будто ты все еще немой, то рассказывай, рассказывай, сын мой. Главное, что я, твоя семья и община – все те, кто только что тебе помог, – знаем, что ты, слава богу, способен говорить и мы можем за тебя не волноваться».
11
Слушай, Израиль! Господь – Бог наш, Господь – один! (древнеевр.)
Между тем молитвенные покрывала и тфилин уже сложили и убрали, все сели за большой стол, и в комнату внесли угощение: водку, медовый пирог и блинчики. Раввин велел налить стакан для Шмуэла и сам тоже взял стакан. Оба держали стаканы в левой руке, а правую руку раввин протянул Шмуэлу. Остальные не сводили с них глаз, и тогда раввин сказал: «Пусть Господь поможет тебе, и твой язык станет слушаться тебя, как любого благочестивого человека», – наш брат произнес громко и отчетливо: «Омейн, ребе». Охватившей всех радости и восхищению не было предела, и мы долго еще сидели за общим столом.
Прошли годы. Я к тому времени жил уже в Берлине, а Шмуэл ехал через Гамбург в Америку и по пути заехал ко мне. По-немецки он не мог сказать ни слова. Я спросил его, как такое возможно, ведь дома он говорил на этом языке так хорошо, что люди прозвали его Немцем, на что он ответил, что говорил на «мысловицком диалекте». Много лет спустя я оказался в Америке, а моего брата уже звали Сэм, он был богатым человеком, и у него были уже взрослые дети, рожденные в Америке, такие свободные и очаровательные, какой может быть только американская молодежь. Как и много лет назад, он все еще рассказывал свои истории, а его дети, настоящие американцы, не верили ни единому слову, как не верили в его небылицы и мы, его братья. И они любили его так же, как, что ни говори, любили его мы. Он никогда не был скучным, из всей нашей семьи у него была самая безудержная фантазия, и он сам верил в свои россказни. Его дети говорили со мной об этом совершенно открыто: «Наш отец всегда рассказывает какие-то истории из жизни, но мы знаем, что он все это выдумывает. Но, во-первых, он лучший отец на свете, во-вторых, мы не хотим отказывать ему в его fun [12] , ну а в-третьих, нам кажется, что почти все европейцы не очень-то придерживаются правды». Я только-только приехал в Америку из Европы, и мне было немного стыдно за мой старый континент.
12
Забава (англ.).