Вот моя деревня
Шрифт:
— Не, — вставил Толик, — мозгов не было. Но кровищи! Песком присыпали после, а за тобой «скорая» приехала.
«Точно, подумал я, тогда без шлемов ездили, башка и впрямь могла расколоться. Да ведь вот же и шрам у меня на затылке».
— …народу собралось. Твоя Валюха туда без памяти бежала. С тобой и поехала в «скорой», но — в Лефортовский морг. В машине ты кончился.
— А почему это ты, Толик, всё это мне так спокойно рассказываешь, а? — строго спросил я у него. — И ты, Володечка? Это вы мне не фильм какой-нибудь, дураки, пересказываете? «Опасный поворот»?
— А мы не знаем.
— Та-ак. Ну, а где же схоронили, как, при
— Весь двор тебя провожал, весь в цветах ты лежал, очень Татьяна Иванна плакала, очень тебя она любила, ну, а Валюха — ужас, окаменела вся, только в лицо твое искрошенное-склеенное глядела…
— И Белиха плакала, твоя врагиня. А хоронили на Ваганькове, там же у вас, кажись, могила Валюхиных родичей. Вот так всё было.
И они оба вздохнули и выпили еще по стакану.
— Мда. Интересно бы съездить на свою могилку, глянуть, прибраться, цветочков положить, дернцу обложить. И мать моя была?
— И отец. И твой брательник. И тетки какие-то твои.
— И поминки были?
— Ессессно. Как у людей. Здесь вот и поминали.
— Ну уж вы, конечно, нажрались на радости, жеребцы?
— Ессессно, — со смехом отвечали они.
Мы двинули еще по стакану. На помин, так сказать.
— Ну дела, — ребяты, дела. Не ожидал…
— А вить ты, Вовчик, — сказал Володечка, — и правда — старый. Вон, весь седой аж. Скока ж тебе теперь?
— Полтинник, ребяты, во скока.
— У. А мне еще тридцать четыре, — сказал Володечка.
— А мне тридцать, — сказал Толик.
— Молодые вы, юные, — вздохнул я. — Впрочем, я тоже юный. А вот вас не удивляет, что я, после двадцатилетнего перерыва, снова с вами? Я же был-то моложе каждого из вас — а теперь старше. Не удивляет, не заставляет пусть не упасть в священном трепете, но хоть просто изумиться?
Странно, они были равнодушны.
И тут еще одна важная, страшная, но и прекрасная мысль пронзила меня:
— Что же, и домик наш жив, вы скажете?
— А чего? Стоит.
Я задрожал. И перед следующим вопросом выпил сразу два стакана «белого крепкого» вместо «тринадцатого».
— А Валя? Моя Валя?
— Ессессно. Дома она, мы сейчас видели.
— Дети… — пролепетал я. — Им должно быть… Господи!
— А твоя маменька из сегодня забрала к себе.
— Черт побери, так скорее домой!
Когда-то от наших ворот до двери вино-автомата было сто восемьдесят шагов. Теперь я их не шел, а плыл в обмороке. Да еще держал Володечку мотающегося да Толика с его вечным исканием члена в штанах.
А под темными липами сигали воробьи, они взрывались целыми серыми облачками прямо из-под ног, нежно шумело сплошное «море голосов воробьиных».
А вот и она — моя невеста, моя старая милая Малая Андроньевка. Я уж подзабыл ее. Ведь как-то лет десять назад тут было все перекурочено, ползали танки с «бабами» на стрелах, добивали все, что только можно добить, пощадили лишь Школьную улицу, на месте нашей избы вознесли двенадцатиэтажную громилу для старых элитчиков…
Да. А вот я вновь вижу забор (ах, в Москве заборы! Да без них москвичу жизнь не жизнь!), за ним двухэтажник, а за ним моя деревянная изба красно-бурого цвета, за ней кирпичные столбы ворот с фигурными головками и коновязной тумбой у тротуара, железные ворота, всегда закрытые, зато калиточка всегда открыта, потому что без ставенки, а за ней последний на углу библиотечный двухэтажник нашего же двора, с одним нумером 9/28. Сейчас, сейчас, пока мы еще не доплелись, я посмотрю на ту сторону улицы и скажу: она и тогда, двадцать лет назад… то есть сейчас… или тогда?.. почти не имела жизни, всего пять-шесть домов по ней было, выступающих на красную линию улицы (да мы сами растаскивали этих обреченных в огонь нашей печки в начале шестидесятых), да, а вот моя сторона — это уже маленький Бродвей. В избе три первых окна закрыты, это Володечкины, а наши — все нараспашку. И кого же я вижу в окне? Она, она, моя королева, царица моя, владычица души — женушка, Валентинушка!
— Дитя мое! — громким шепотом говорю я ей. — Жена моя! Это я. Я это. Встречай же, сердце.
Она побелела и бросилась в глубь квартиры.
Но первую в воротах я встретил не ее, а — Шурку Полякову, Шурика нашего, супружницу Толика, толстенькую и разбитную бабенку, с рыжими кудельками на голове и всю в крупных конопушках, в затрапезном платье и топталах на босу ногу. И уже она прицелилась схватить скрюченного, изможденного своего Толечку за горло… (У них ведь как? Если Толик в силах, даже и пьяный, то гоняется за ней по двору с топором, «зарублю стерву!», а если он ослабемши, как сейчас, то Шурик норовит его душить: впрочем, они любят друг друга, просто любовь их лежит в другом измерении, она трансцендентальна.) Но вместо Толика я принял ее в свои объятия. «Ты его не убивай, Шурик, — бормочу я ей, — он за меня пил, за мое воскресение, а вот дай лучче я тебе все твои конопушечки перецелую!» И так мы и двинулись во двор.
А у пристройки милиционера Волкова на мне повисла моя дорогая, моя любая… Она ничего не говорила, а только плакала. Тут и еще встрепенулись две Вальки — Белова (из углового корпуса) и милиционерская, Волкова.
— Батюшки! Володька! Какими судьбами?
— Счас, счас, граждане, все я вам объясню, а вы созывайте весь двор за общий стол.
А пока Симка и Шурка разбирали своих пьяных мужей, мы с женушкой двигались к нашему крыльцу.
Сейчас, сейчас я продолжу это странное повествование, но все же, все же: почему никто не удивляется??? Ведь они же, черти, хоронили меня…
Все это я вопросительно шептал и моей Валеньке, но она почему-то ничего не отвечала. Боже мой, какая же ты худенькая, в какой дешевой кофтенке и плиссированной юбчишке, какая у тебя еще попочка-то неразвитая, но зато какие роскошные волосы, и все копешкой на голове, эффект не умеешь выставить, все какое-то сиротское, и очечки — одно стеклышко так все и не целое… Господи, не дай разреветься в три ручья! В избе, в избе, ласточка моя, поговорим.
И вот наш палисадничек. И вот в три высокие ступешки крыльцо с одним перильцем для малышей, что варганил дедушка. Между второй и третьей ступешками здоровенная щель, вечно туда чего-нибудь западало, не вытащишь, но зато однажды я не поленился, разодрал доски и насобирал, между прочим, на «белое крепкое».
Странно… Да что странно-то? А вот странно: как глядит на меня жена, она что-то понимает, о чем-то догадывается, у нее и глаза такие, знаете… ну как живые смотрят на мертвых. Я целую их, она плачет, а чего плачет-то, Господи? Ну чего ей плакать, дуре, если я вот он, живой?
Мы садимся на тахту, с горем пополам купленную нам моими стариками тахту в первый год нашего супружества. И я начинаю говорить…
Нет, сперва я должен осмотреть свое былое жилье, колыбель мою, гроб мой.
— Я посмотрю покои наши, — говорю жене, — лари, сундуки, я сейчас… ты подождешь?