Вот пришел великан…
Шрифт:
– Всё.
– Что всё? Чему ты радуешься?
Тогда я объяснил, что у меня нет никого на свете, кто бы заказал ключи в слесарной мастерской, что против рынка, а после поехал на улицу Гагарина и в доме номер семь дробь девять, подъезд первый, квартира восемнадцать нашел всё, что мне нужно из одежды.
– Стенной шкаф, – сказал я, – расположен в коридоре возле кухни. Там в целлофановом футляре висит костюм, а рубашки, майки, носки и плавки лежат в нижнем ящике секретера. Ящик туго открывается, и его надо пнуть кулаком в левый край. А ботинки, – сказал я, – стоят под раскладушкой. Она, наверно, не прибрана, поэтому на нее не обязательно смотреть…
Я не до конца понял, почему Ирена, порывисто и молча простясь тогда со мной,
Нет, «Росинанта» не угнали и не обчистили комнату, но, к моему сведению, в целлофановом мешке оказалось пальто, а костюм висел под плащом в коридоре на вешалке, и его нелегко было найти. Я прошу прощения? Пожалуйста. Боялась ли? Ну, конечно! Соседей, понятно. Назваться сестрой из больницы? А почему не коллегой по работе? Правда ведь всегда безопасней. Кстати, неужели трудно – господи, да в любом хозяйственном ларьке! – купить пачки три нафталина и положить их под эти свои заграничные пижонские свитеры! Что? Обыкновенная моль. Тучами! Сам сделаю? Когда? Нет, это надо немедленно, завтра. Между прочим, «Альбатросов» придется читать и править дома. Так будет лучше. Что? Я с ума сошел? Руку тоже поцеловать нельзя. Посмотрел бы я лучше на свою рыжую щетину!..
По выходе из больницы я несколько дней жил на какой-то поднебесной парящей высоте, и всё, что делал – брился, ел, убирал комнату, хлопотал о восстановлении водительских прав, ходил или сидел, разговаривал или молчал, – всё для меня полнилось громадным смыслом первозданной новизны и значения: я тайно радовался жизни и тому, что я в ней не одинок. У меня пропала суетность и нетерпимость, я был очень внимательным и вежливым с миром, и только одно разоряло этот мой несрочный праздник – не поддающийся рассудку страх на улице, когда я слышал позади себя шаги. Мне тогда хотелось прикрыть голову руками, и я оглядывался на прохожих и норовил пропустить их вперед, если то были мужчины втроем или вчетвером. И всё равно жить было хорошо, даже с этим подлым страхом. Я легко примирился с тем, что на затылке у меня навсегда останется лысая метина величиной с куриное яйцо, и, чтобы скрыть ее, мне придется отращивать волосы под стилягу. На это потребуется месяца два или три, а до той поры я буду носить соломенную шляпу, чуть-чуть сдвинутую на правое ухо. Чем это плохо? Мой больничный лист позволял мне не выходить на работу еще девять дней, и, может, поэтому меня пока не тревожил предстоящий разговор с начальством о моей драке.
Ирене я позвонил на третий день после выхода из больницы. Я позвонил ей вечером, домой, потому что в издательстве телефон помещался на столе Верыванны. Трубку взял Волобуй. Он боевито сказал «слушаю», а я вежливо поздоровался с ним и попросил, чтобы он был любезен и пригласил к аппарату Ирену Михайловну. Это получилось у меня ладно и церемонно, особенно к «аппарату». Волобуй поинтересовался, кто ее спрашивает, и я назвался автором повести «Куда летят альбатросы». Ждать пришлось минуты полторы, там что-то не спешили, и я успел мысленно увидеть трогательную и совсем безобидную для себя картину – Ирена в том своем темном детском платьишке стоит на кухне у плиты и что-то жарит. Скорее всего котлеты. Две маленькие – себе и дочери, и одну большую – ему. Сковородка там, конечно, добротная, чугунная, а ухватик раскалился, и поднять ее трудно. «Не торопись, я подожду, – сказал я ей молча. – Переверни еще раз вон ту, большую… Пускай лопает на здоровье».
– Очень хорошо, что вы позвонили, товарищ Кержун, – сказала она посторонне в трубку, – дело в том, что нам надо согласовать некоторые купюры…
Я молчал.
– Совершенно верно, – сказала она. – Но прежде чем приходить в издательство, позвоните мне завтра… скажем, ровно в час дня вот по этому телефону… Всего хорошего!
Я звонил из той своей будки у парапета моста. Я проторчал там минут пятнадцать, потом послонялся под каштаном, но было еще рано, и я никого не встретил, и во мне не было никакого страха. Ни перед кем.
На второй день была пятница – базарный день в нашем городе, и я с утра пошел на колхозный рынок и купил два пучка редиски, два больших свежих огурца и две пол-литровые кружки полуспелой вишни. Это из овощей и фруктов. А в магазине я купил халу, две банки сметаны и две шоколадные плитки «Аленка». Дома у меня было еще тридцать четыре рубля. Они лежали в словаре Павленкова, и я сходил домой, взял пятерку и купил три бутылки тракии. Всё это я разложил и расставил на откидной крышке секретера, и получился скромный светлый стол, и нельзя было догадаться, что застлан он не скатертью, а обыкновенной новой простыней. Телефон-автомат помещался у нас в первом подъезде. Я нарочно спустился к нему задолго до условленного времени, – мне казалось, что там будет легче найти те два или три тихих, доверчивых слова, которые я мог бы сказать Ирене, чтоб пригласить ее к себе в гости. Такие слова в мире были, должны быть, но я их так и не нашел и возле телефона почувствовал что-то сродное стыду и страху за эту свою затею…
Ровно в час я опустил в щель автомата гривенник – так мне хотелось – и набрал номер ее телефона. Где-то на краю белого света рывком сняли трубку, и она сказала:
– Лозинская.
– Это я, – осторожно сказал я ей.
– Здесь никого нет, – сказала она, – но дело вот в чем: в воскресенье я уезжаю в Кисловодск, поэтому…
– Зачем? – спросил я.
– Что? – не поняла она.
– Зачем в Кисловодск? – сказал я.
– Ну в отпуск, боже мой… Алло!
Я отозвался. Она сказала, что ей надо передать мне рукопись, но не в издательстве, поэтому не мог бы я часов в пять подъехать, например, к тому месту на набережной, где мы когда-то встретились в дождь?
– Подъехать на «Росинанте»? – спросил я.
– Ну, наверно, – сказала она. Тогда я, как о счастливой своей находке, напомнил ей, что у меня нет водительских прав. Она помедлила и не совсем охотно сказала, что у нее с собой ее права. Я бы не мог в таком случае самостоятельно съехать хотя бы со двора? В рукописи много ее помарок и замечаний, и об этом следовало бы поговорить в машине, а не на улице.
– Конечно, – сказал я.
– Значит, условились. Ты что, неважно себя чувствуешь?
– Нет, очень хорошо, – сказал я и сообщил, что дома у меня есть свежие огурцы, редиска и вишни. Она серьезно заметила, что мне полезны сейчас витамины, и мы попрощались.
В пять часов я благополучно съехал со двора и остановился в конце своей Гагаринской улицы. Отсюда мне чуть-чуть виделась автобусная остановка, и каждую девочку-подростка, чинно выходившую из очередного автобуса, я принимал за Ирену, но она подошла к «Росинанту» сзади – добиралась, оказывается, на такси. Я не вышел из машины, потому что не узнал ее, – у нее была новая, волнисто взбитая прическа, сильно изменившая форму лба и всего лица, и одета она была в не виданное еще мной платье. И прическа, и это сиренево-стальное клетчатое платье делали ее старше и строже, и я сразу вспомнил о Кисловодске, Волобуе и об их совместной голубой «Волге». Конечно, они поедут туда на машине, всей семьей. Тем более что у нее есть права…
– Ты неважно себя чувствуешь? – сказала она вместо «здравствуй». Я забрал у нее папку со своей рукописью и освободил место за рулем. – Разве мы не здесь будем?
– Я думал, что ты сама не хочешь, – сказал я.
– Какой он маленький, бедненький, – ласково, как на ребенка, сказала она о «Росинанте» и погладила руль. Узкие выпуклые ногти на ее пальцах розовели лаком, – полностью собралась в Кисловодск, и я сказал:
– Да. Это, конечно, не «Волга».
Она коротко, вприщур взглянула на меня и включила зажигание. «Росинант» с подскоком сорвался с места. Вела она трудно. Ее чрезмерная пристальность и напряженность давили на меня, как ноша, и перед светофорами я тоже жал на воображаемый тормоз и переключал скорости. За городом ей немного полегчало.