Вот пришел великан…
Шрифт:
– Вы считаете, что поступили «доверчиво», кинув мне тогда рубль? – спросил я.
– Нет, это было плохо. Но я ведь не знала…
– Я тоже, – сказал я.
– Значит, это у вас своеобразное защитное свойство?
– Возможно. Я ведь безработный неудачник, – сказал я неизвестно зачем и с таким затаенно-взыскующим и горьким чувством, будто во всём этом была виновата она, Ирена Михайловна Лозинская, и больше никто. Она с каким-то веселым блеском в глазах выслушала, как я искал службу, и мне было непонятно, что ее забавляло.
– И ни разу не присели, когда вам предлагали?
У нее косили глаза и трепетали крылья ноздрей.
– А вы бы присели? – спросил
– Не знаю. Наверно, тоже нет… Ну, и вы решили, что ни в одном ларьке вам уже не продадут коробку спичек? У вас большая семья?
– Я один, – сказал я.
– Совсем?
– Отца с матерью у меня…
– Не надо, – перебила она, – я уже знаю.
– О чем? – спросил я.
– О детприемнике… А живете вы как? То есть я хотела сказать: где?
Я объяснил и заодно рассказал, как впервые повстречал Владыкина, когда клеил лодку.
– Ну вот и хорошо! И отлично, – сказала она с внезапной гневной неприязнью неизвестно к кому. – Вы в самом деле были на Кубе?
– Не только там, – сказал я.
– Ну вот видите! И хорошо! И отлично! Чего же вы… потерялись? Возлагали розовые надежды на повесть, да?
Я промолчал и закурил.
– Понятно, – сказала она себе. – А почему мы стоим здесь?
Дождь лил, и не было надежды, что он когда-нибудь прекратится. Тротуары были пустынны. Мне не хотелось сразу, теперь же, ехать на улицу Софьи Перовской, – мне непременно нужно было еще что-нибудь рассказать о себе этой чужой маленькой женщине в большом нелепом плаще. Я тихонько двинулся вдоль набережной, и когда включил дворники, то заметил, что Лозинской не нужно, чтобы смотровое стекло было прозрачным.
– Вы не хотите, чтобы вас кто-нибудь увидел? – спросил тогда я совершенно зря и, конечно же, невоспитанно. Она сухо ответила, что это ни для кого не важно, и я извинился.
– Только, ради бога, не переходите на свой прежний бравадный тон, – серьезно сказала она. – Он вам совсем не идет.
– Как вам этот серебряный плащ, – сказал я тоже серьезно.
– Правда, я в нем как поп? – обрадовалась она чему-то.
– Вылитый, – сказал я, а она засмеялась, но без доброты и веселости. Сквозь смутное потечное стекло мне было плохо видно, поэтому я ехал медленно, прижимаясь к тротуару и никуда не сворачивая, – набережная в конце концов выводила за город, где я мог, наверно, включить дворники.
– Кто были… ваши родители? – за два приема и почему-то полушепотом спросила вдруг Лозинская, не глядя на меня.
– Мать врач, а отец военный, – ответил я. «Росинант» тогда подпрыгнул: я нечаянно выжал до конца педаль газа, и Лозинская, охнув, откинулась на спинку сиденья.
– Их… уже нет?
– Конечно, черт возьми! – сказал я. Ей не нужно было в ту минуту спрашивать меня об этом, да еще таким участливым голосом. Мы уже выбрались за город, и я включил дворники и сбавил скорость. Лозинская сидела в прежней позе, и глаза ее были крепко зажмурены, и в их уголках я различил разбег наметившихся морщинок. Я попросил прощения за нечаянную резкость своего ответа, и попытал, знает ли она, как поступают взрослые сироты, когда их неожиданно приветит посторонний человек. Она сказала, что знает.
– Как же?
– Они тогда… почему-то плачут, – прошептала она и заплакала: сразу же, следом за сказанным, заплакала некрасиво, напряженно, с затяжными и задушенными рыданиями.
Я подрулил к обочине дороги и заглушил мотор. Мне еще не приводилось утешать рыдающих женщин, и я не знал, что в таких случаях полагается говорить и делать. По ее лицу на плащ веско скатывались большие, голубого свечения слёзы, и несколько штук я снял щепоткой пальцев прямо с ресниц, а потом взял и поцеловал ее в лоб – тоже издали и молча. Это помогло ей неожиданно и мгновенно: она отшатнулась к дверце и взглянула на меня изумленно и гневно, и глаза у нее были настойно-темные и тревожные.
– Почему вы остановились?
Я завел машину и поехал вперед. Дождь по-прежнему лил отвесно, и теплый асфальт дороги курился белым курчавым паром. Наверно, это привлекало на дорогу жаб, и приходилось следить за ними и ехать зигзагами. Я понимал, что мне надо сказать что-нибудь в свое оправдание – но ничего не приходило на ум. С этим моим утешным поцелуем получилось, конечно, дико, но и она тоже хороша, – разревелась ни с того ни с сего как девчонка, которую укусила оса. Наверно, немного истеричка… Это я подумал о Лозинской под летучее чувство неосознанного сожаления о самом себе, и в ту же минуту она издали и смущенно извинилась за свою блажь. Она так и сказала – «блажь».
– Вам не надо было спрашивать у меня… про взрослых сирот. Только и всего. Понимаете?
– Господи! Да черт с ними! – сказал я с надеждой неизвестно на что. – Мы больше никогда не будем говорить о них, хорошо?
Она насильственно улыбнулась и напомнила, что пора возвращаться. Я развернулся и больше не стал объезжать встречавшихся на дороге жаб. Дождь всё лил и лил, и мы ехали молча. При въезде в город я незаметно выключил дворники, а она быстро взглянула на меня и сказала:
– Нет-нет. Вот здесь, пожалуйста, остановитесь и слушайте сюда.
«Сюда» она произнесла подчеркнуто, как учительница перваков. Я остановился и закурил.
– Что вы кончали?
Я сказал.
– В Литинститут принимают ведь с готовыми и самостоятельными работами?
– Я писал и даже печатал стишки, – признался я, и после этого выяснилось, что в издательстве есть свободная должность младшего редактора. Оклад около сотни. Принять меня обязаны, потому что я молодой специалист. Да-да, важен диплом! Его надо принести вместе с заявлением в понедельник. Хотя нет, это нехороший день. Лучше во вторник, часам к двенадцати. Когда предложат стул, надо будет сесть. Обязательно. Понимаю ли я? И хорошо, что «Куда летят альбатросы» не отосланы еще в журнал: в повести надо кое-что почистить, там встречаются сопли-вопли… Между прочим, это в Литинституте рекомендуют переплетать рукописи и наклеивать на них буквы из «Огонька»?..
Ей захотелось выйти из машины тут же, почти за городом.
– Вы же промокнете, – предостерег я, но она потеребила полу своего плаща и сказала, что он ведь из фольги.
– Ну до свиданья, – сказал я, – большое вам спасибо!
– За что?
– За меня, – сказал я. Она накинула капюшон на голову, и в глубине его глаза ее стали еще настойнее.
К Звукарихе я не поехал…
Моим рабочим местом в издательстве оказался тот самый третий барьерный стол в комнатенке рядом с туалетной. На нем грудился вылинявший бумажный хлам, пахнущий сухим древесным тленом, и я высвободил там небольшое квадратное пространство, куда положил свою металлическую шариковую ручку и сигареты. Мне никто не сказал, что я должен делать, а Вераванна и Лозинская почему-то были хмуро настороженны и молчаливы. Они сразу же вникли в рукописи, а я присел за свой стол и выкурил сперва одну сигарету, потом вторую, затем третью. Я сидел, вертел свою многоцветную японскую ручку, курил и думал, что мне тут в этой комнате не прижиться. Да и вообще… Ну какой из меня, к черту, редактор? Зря я послушался эту женщину… И чего это она ожесточилась? Сидит, как…