Война
Шрифт:
— Кто это? — спросило несколько голосов, — немецкая стряпня?
— Это только Байрон. Правда, он ощущается как архаизм. Мы знали войну, власть, ответственность, мы отвечаем за свои годы и за свои дела.
Человек в крагах резко встал.
— Ирландия в союзе с Германией — это предательство. Двух мнений быть не может. Завтра они подымут Индию, как подняли старого дурака Девета в Африке. Мы ставим вопрос ясно и отвечаем ясно. Каждая нация имеет миссию. Миссия англичан — сплотить всемирную империю, которая создается силой, а не руками, затянутыми в лайковые перчатки. Освободимся от школьного вздора и поймем следующее: если все нации так или иначе начинают грабежом, то это значит, что
«К счастью, кровь, порождающая пиратов, еще не иссякла у нас. Когда это случится, Британия и Большая Великобритания перестанут существовать. При создании и защите империи не может быть понятий: справедливо или преступно. Есть лишь одно право — право более сильного и более способного. Сильный должен господствовать, не справляясь, желает ли этого слабый или нет. Народы попадают в тигель войны, и на адамантовой наковальне судьбы боевой молот сплющивает их в форму, намеченную господом.
«В конце концов наш Юнион Джек недаром служит нашему богу. Святой Георг, разве это не первый Томми Аткинс, а святой Стефан разве не первый Джек Тар? В настоящей войне, как никогда, мы ощущаем не военное искусство маневров и ударов, а выносливость наций, длительность сопротивлений. И разве генералы не зависят сейчас от того, что скажем мы, — мы, сидящие в лабораторий, чтобы получить противогазы для защиты и газы для нападения? Ллойд Джордж говорит о ливне снарядов. Кто даст им начинку? Мы — и никто другой».
— Это ужасно, — воскликнул бледнощекий, с зарубцованным легким. — Это ужасно, что это выпало на нашу долю. В конце концов эти газы открыты давно, и ученые даже не думали предлагать их для цели уничтожения. Еще Байер, Каро, Лаут, Витти в восьмидесятых годах знали прекрасно их свойства, и, будь они живы, они, я уверен, заколебались бы.
— Ты не прав, — сказал потерявший руку в Ирландии, — нам привили бешенство. Нами овладела злоба, такой злобы в мире еще не было, та злоба, которую не остановить, потому что мы стоим на рубеже отчаяния и поражения. Кто знает силу будущих германских атак? Если б вопрос войны решали одни рабочие или социалисты всех стран, или одни ученые, они, может быть, решили бы его иначе. Но у нас отнято право иного выхода. Возьми Хитченса. Когда он изобрел свой изумительный газомет, давший чудесные результаты? Не тогда, когда он тихо сидел в окопе и изредка стрелял, а тогда, когда любимейший человек погиб от германской подводной лодки и он нашел в себе дикую злобу, такую ясную, что в ней, как в озере, прочел о возможной гибели всей страны, и начал мстить тем же оружием. Так обстоит дело.
— Может быть, так, но посмотри, Ванцент, сколько наших товарищей осталось во Франции. Я подсчитывал. До сих пор не вернулось четырнадцать. Четырнадцать молодых талантливых людей разорваны, как плюшевые игрушки, и мы даже не знаем, кто ими играл. Их больше нет. Мы никогда не найдем их могил. И может настать такой год, такой день, когда мы будем жалеть об этом. Думать о войне как об ошибке.
— Кто же не согласен, что нам навязали войну?
— Это говорит сэр Эдвард Грей.
— Это ясно каждому.
— Мне это не ясно.
— Когда ты понюхаешь нового фосгена или дефинил-хлорарсина, ты будешь думать иначе…
— Прекратите глупый разговор! Идет полковник Гаррисон. Он не должен слышать подобные слова. Это оскорбило бы его.
6. Сербия
В окне лежало сербское небо, лохматые горы, лохматые, как собаки, стаями бегавшие по городку.
— Это та, что отстала от отряда Штралля? — спросил доктор, откладывая бритву и макая край полотенца в горячую воду.
— Да, после нее остались вещи, немного белья, два платья, костюм для верховой езды. Много вещей она раздала в Нише, альбом рисунков.
— Покажите…
Доктор Кранц небрежно перелистывал альбом. Мыльная пена упала с кисточки на страницу; он стер ее пальцем и вытер палец о край куртки. Резким движением он захлопнул альбом.
— Модное направление, — сказал он, — но придется отослать родственникам. Что еще?
— Молитвенник. Одеколон. Как ни странно, две пачки табаку. «Тоннель» Келлермана и Гамсун.
— Одеколон я возьму. Нет смысла пересылать. Табак можете взять вы, я не курю, книги сожгите, вещи продезинфицируйте…
— Еще осталось письмо…
— Письмо? кому оно адресовано?
— Адреса нет вовсе. Чистый конверт.
— Прекрасно, — равнодушно сказал Кранц и взглянул в низкое окно. В окне лежало сербское небо, лохматые горы, лохматые, как собаки, стаями бегавшие по городку. В окне лежало одиночество. Доктор взял письмо. Он начал вслух:
«Милый Эрна!
«Жила-была девушка. Эта девушка любила на свете…»
Он остановился.
— Я думаю, дальше можно не читать?
— Я думаю то же.
Кранц сложил письмо и взглянул на спиртовку. Она горела насмешливым лиловым пламенем. Он протянул письмо углом, и пламя легко взбежало как по уступу. Пепел упал. Доктор взглянул в зеркало и спросил:
— Что еще?
— Больше ничего, господин доктор.
— Вы можете идти, Франц. Да, кстати, у этой девушки было много любовников?
— Простите, господин доктор…
— Я спрашиваю, как вы думаете?
— Я думаю, много.
— Я тоже так думаю. Ну, идите, Франц, можете взять табак!
7. Пятно
Когда профессор Фабер переступал порог своего института, весь остальной мир переставал существовать для него. Пусть цели, для которых он приходил в институт, имели прямое продолжение в том отрезанном глухими стенами мире — здесь они превращались в призраки и подчинялись законам таинственных процессов, повелителем коих был только он и его ассистенты. Анни… но Анни больше нет. Анни умерла, а друзья, любовницы, — страшно сказать, само государство, — все исчезало из головы Фабера, когда он надевал толстый халат, бесшумные туфли и резиновые перчатки.
Дом походил на монастырь монахов особого ордена. Там замурованными сидели в отдельных кельях подвижники в ненарушимой тишине и сосредоточенности. Иногда эта тишина нарушалась, как будто в монастырь врывался через вентилятор вытяжных шкапов дьявол. Так однажды утром грохот потряс весь дом. Стекла осыпались, как прелые листья, реактивы смешались, иные исследователи слетели с табуретов, и одна стена дала трещину.
В дальней темной занавешенной комнате плавал красно-бурый туман.
Ничего нельзя было рассмотреть. Ни газеты, ни особо любопытные всезнайки не узнали, что случилось в этой занавешенной, теплой и страшной комнате. Туман удалили, и на полу остался чернее головешки профессор Вестер. Он был правой рукой Фабера. Комнату привели в порядок, и новый человек сел в нее продолжать труд покойного, но Фабер весь день, куда бы ни смотрел, нагревали ли серу в колбах Вюрца, — он видел на краю трубки, приводящей хлор, на горлах реторт, на стекле промывной склянки, на ребре капельной воронки, на ртутном столбике термометра — неуловимое для других черное пятно. Оно преследовало его несколько дней подряд. Пятно не могло называться угрызениями совести. Пятно не относилось к разряду предчувствий. Фабер был свободен от предрассудков. Но, когда он обнаружил пятно на кончике своей папиросы, — он задумался. Может быть, он переутомился?