Война
Шрифт:
С человеком, кутающим шею шарфом такого безумного цвета, он не хотел иметь ничего общего. Он отвернулся и вынул папиросы. Человек подошел и стал вплотную. И когда, он, дымя папиросой, снова вперил взгляд в окорок, человек в шарфе сказал:
— Смотри — не смотри, глазами сыт не будешь!
Человек в фетровой шляпе повернулся и, как ему ни было досадно, оставил окно и медленно отошел, засунув руки в карманы.
— Руки в карманах разрешается держать сколько угодно, — сказал ему вслед рабочий.
Человек в фетровой шляпе вернулся. Разве он не волен стоять и смотреть? За это не сажают в тюрьму и не берут денег. И он встал рядом с рабочим, и глаза его снова заискрились. Рабочий смотрел на окорок, и розовое мясо стояло перед ним каждой белой жилкой, каждой каплей жира. Он плюнул.
— Вот это и есть кризис. Это не для тебя и не для меня, товарищ! Для кого же это?
Человек в фетровой шляпе решил, что это уже слишком.
Приказчики стояли на улице перед окном и махали руками в блестящих нарукавниках. В белоснежных халатах они напоминали заклинателей, от которых сбежал дух. Никто не знал, как это случилось.
— Прошлую неделю было то же самое.
— В северном районе они разгромили лавку три дня тому назад.
— Нужно принимать меры.
Сквозь толпу плыло лакированное кепи полицейского.
Человек в шарфе был уже далеко. Он шел быстро и не оглядывался. Ему начали попадаться навстречу лакированные кепи все чаще и чаще. Иногда они стояли кучками и совещались. Впереди, видимо, происходило не совсем обыкновенное. За углом на маленькой площади человек в шарфе остановился. Площадь была захвачена демонстрацией. Человек вгляделся в ряды. Это были птицы его полета. Это шли безработные, подняв плакаты, которые он оставил без внимания. Не в первый раз он видел их и очень хорошо знал, что там пишется. Он еще знал, как трещат палки плакатов, когда их ломают полицейские, он даже знал, какой след оставляет резиновая палка на плечах и на спине. Полицейские сжали демонстрантов с боков. Демонстранты двигались тихо и мрачно, точно копили силу. На всех лицах недоедание поставило свой штамп. И в белизне электрического света иные закрывали глаза от слабости. Полицейские шли по сторонам, как конвоиры, точно они взяли в плен враждебную армию и отводили ее за проволоку в глубокий тыл. Прохожие останавливались немногие. Они уже привыкли. Иные женщины в рядах вели за руку детей. В середине процессии кто-то закричал, нельзя было разобрать, что крикнули. Потом возникло некоторое движение, точно в толпу упал камень и все спрашивали друг друга, куда он упал. Потом раздалось несколько голосов, люди пели хриплыми, но уверенными голосами. Человек в шарфе слушал ухмыляясь. Словно его радовали:
In der Welt muss das Prolet"arheer dienen nur dem Profit…— Как будто так и есть, — сказал человек. Полицейские подняли и опустили палки. Песню подхватили с края. Она шла над толпой, повергая плакаты в некую дрожь. Плакаты бледнели перед словами песни, ударявшими на них сверху:
Doch in unserer UdSSR klingt uns ein neues Lied, klingt von unserer gewaltlgen Kraft, der sozialistischen Planwirtschaft.Внезапно передние ряды прорвали полицейскую цепь. Поднялся крик. Толпа напоминала крутую кашу, в которой мешают ложкой, не очень стесняясь. Среди крика и беспорядочного шума несколько здоровых глоток продолжали вести огненную линию песни:
Von unserem Willen zum Sieg! zum Sieg!…Передние ряды прорвались в ту улицу, в какую хотели. Лакированные кепи перегруппировывались. Плакаты качались уже как знамена. Можно было уже драться за эти палки и за эту материю, отстаивая их неприкосновенность.
— Они будут стрелять! — закричала женщина.
— Ну, ну, — сказал человек в шарфе, — это они умеют.
M"ogen die Kapitalisten auch schrein, das soil unsere Parole sein in der Sowjetrepublik…Пел уже один голос, и едва он кончил, как десятки голосов подхватили и понесли припев:
Ran! ran! alle Mann ran! mit dem Traktor, ran mit Rahn und Krahn! ran! ran! alle Mann ran! an dem F"unfjahresplan! [35]35
Во всем мире пролетарская армия должна служить только наживе, но в нашем СССР звучит нам новая песня, звучит о нашей мощной силе социалистического планового хозяйства, о нашей воле к победе! Пускай кричат капиталисты, наш пароль должен быть в Советской республике: вперед, вперед, все вперед с тракторами, с дорогами, с подъемными кранами вперед, вперед, все вперед, к пятилетнему плану.
Свистки пронеслись по улице с быстротой пули. Плакаты заколебались и пошли книзу. Полицейские ринулись в толпу.
Человек в шарфе с криком «Ran! ran! alle Mann ran!..» сшиб ближайший лакированный блеск, и свалка охватила всю площадь.
Из окон смотрели люди. Магазины закрывались с неслыханной быстротой.
Резиновые палки работали по спинам. Сухо трещали ломающиеся палки плакатов. Прохожие, стиснутые на углу, прятались в проезды. Широкоплечий старик с лиловыми щеками презрительно постукивал палкой о тротуар.
— Ты слыхал эту песню? — сказал он. — Да, в наше время Германия была другая.
— У нас, Отто, — отвечал высокой, с бакенбардами, старик, — ты забыл, была Германия порядка. Давай, однако, попробуем пробраться. Мы опоздаем на наше собрание. Не ждать же, когда это кончится?
— Это кончится скорее, чем ты думаешь. Пусть только наш старик наверху сообразит кое-что.
2. Иоганн Кубиш
Отто фон-Штарке, опираясь на свою черную палку, поздно возвращался домой. С ним это случалось не так часто, но сегодня был изумительный вечер, вечер воспоминаний, собрание его ближайших друзей — ветеранов войны.
Шестнадцать лет назад они вошли в расцвете своих сил в огненное море, и оно выбросило их на пустынный берег, обожженных, изуродованных, обиженных, озлобленных калек. Конечно, можно спрятать мертвецов, одних просто в землю, других в пышные мавзолеи; конечно, можно убрать с улицы инвалидов, засунуть их в мастерские, в углы, где никакая сила не отыщет; конечно, можно писать мемуары, доказывая, что ты не побежден, что это ошибка, что, если бы не взбунтовался флот, не разложился бы тыл, где пакостили шкурники штатские и социалисты, не вмешалась бы некстати Америка, — все было бы иначе. Но куда спрятать эти массы на улицах, этих голодных рабочих, вылезших из всех ям, из всех шахт, подвалов, заводов, вопящих день и ночь о своей нужде, куда спрятать нищету, которая с каждого угла косит огромные глаза и тянет худую, как плеть, руку. Вечер был, правда, полон славных воспоминаний. Портреты вождей великих армий слушали достойные речи, даже тосты напоминали лучшие времена империи, но узкие, как гроб, комнаты майора Штарке вмещали только вчерашнюю Германию, Германию, о которой не хотели слышать эти толпы, певшие дикие песни о варварской стране, висящей где-то на краю света.
Это непонятно ему больше всего. Как можно не чувствовать себя немцем, прежде всего немцем, а они прежде всего горланят о братстве с трудящимися, как они говорят, всех стран.
Так рассуждая и стуча палкой, Штарке шел по бульвару к своей тихой квартире на далекой улице. Пенсионеру войны не так-то легко жить в эти сумбурные времена. Правда, кое-что есть у него в банке, но Штарке никогда не был нищим.
На скамейке налево под деревом несомненно спал человек. Штарке задержался перед скамейкой. Он стоял над спящим и смотрел. Что он хотел прочитать в усталом и диком лице? Закрытые глаза походили на провалы, в которые можно положить по музейному талеру, и талеры утонут во мраке этих провалов. Что говорил ему шарф, закутавший худую шею и заправленный под изношенный, застегнутый на громадную пуговицу пиджак? что ему могли рассказать стоптанные сапоги этого человека? может быть, он нашел их на помойке? Не хватало еще, чтобы он перевязал их веревкой, но, кажется, это ему придется сделать в ближайшие дни.