Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
А пока я была словно паразит при чужих жизнях. И в то же время — вот парадокс-то! — лично для себя, изначально и всежизненно оставалась я по устроению своему «монотипом», одиночкой. Обращенность во вне, к другим — это существовало во мне как моя «работа», моё своеобразное служение, куда меня кто-то, не спросив на то моего согласия, поставил, а «моно» — это было моей собственной сущностью и сердцевиной, моим праздником и драгоценным отдохновением, моим личным таинством и тайной, моей радостью и надеждой, моим сокровенным миром, о жизни которого никто ничего не знал, кроме Единого.
Меж тем за открытость и еще хуже — откровенность — меня часто укоряли, а порой и крепко били. «Да как
И какое же несчетное количество раз укоряла я сама себя за собственную свою эту «нараспашку», но поправить дело получалось плохо…
Не даром говорят «во отцах», что Господь долго не дает нам устраниться от какого-то своего недостатка, в особенности, смешного и уязвимого в глазах мира, для того, чтобы мы из-за него постоянно имели возможность терпеть неприятности и унижения, пока не обретем навык смиряться и этим унижениям, по возможности, радоваться, и уж не мстить никому даже в мыслях. Когда вся максимальная польза от нашего терпения этой собственной слабости в самих себе исчерпывается, когда мы поистине смиряемся со своей негожестью, Господь отнимает от нас этот бич или, точнее, молот от нашей головы, и мы освобождаемся от одного из крестов нашей жизни. Нет, не мы освобождаемся, а Бог нас освобождает. И все это еще и для того, чтобы пригасить в нас цветение наихудших искушений: вспышек самодовольства, самомнения, ну, и гордости, разумеется.
По прошествии времени я все-таки малость научилась свою обращенность вовне держать при себе, не подавая виду, хотя она со мной, как-то преломившись, все-таки осталась, и даже косвенно повлияла на рождение этой книги.
* * *
Елена Михайловна была полной моей противоположностью. Она была абсолютно свободна в своих проявлениях, и эта свобода сверкала фейерверком, да еще при ее темпераменте и стремительности, и звонким эхом отражалось в ее фортепианной игре. Инструменту принадлежали не только ее руки, она была сопряжена с ним всем своим корпусом и существом, чему, кстати, все-таки успела научить в детстве и меня. Играла она напористо, уверенно, смело, пылко, и даже тогда, когда нужна была предельная, мертвенная сдержанность глубокого largo, я всегда слышала, ч т о сдерживало это музыкально воспроизведенное состояние душевной летаргии.
И не ходила она, а летала на своих тонких каблучках, оповещая вестибюли и коридоры нашей школы (а потом, между прочим, школа наша переехала в знаменитый старинный, видевший Пушкина «дом Фамусова» на Пушкинской площади) мелким дробным pizzicato о своем приближении — вся устремленность, изящество, энергия. И при этом вот такой человек был застегнут на все пуговицы и совсем не только по отношению ко мне. Я-то действительно была мелкая сошка.
Сейчас, уже безотносительно нежной памяти Елены Михайловны, я думаю о том, что же все-таки такое представляет собой эта напористость… И видится мне в истоках ее роскошное явление энергии в о л и, распространяющейся из душевных недр человека в окружающий мир, на других людей, явление духа творчества и власти, и даже, возможно, в какой-то мере воинственного инстинкта захвата. Иными словами, несомненно, что это — явление силы.
Хорошо ли, легко ли человеку, в котором кипит э т а сила, притом человеку закрытому наглухо, и хорошо ли миру от э т о й силы, — это еще вопрос. Во всяком случае, вспоминая Елену в цельности сокровенного ядра ее личности и пытаясь передать это ее свечение, динамику и полет, я и сейчас испытываю нечто вроде ликования, которое сродни сопереживанию красоты музыки или еще лучше, излившемуся из сердца восторгу Берендея в дивной «Снегурочке»: «Полна, полна чудес могучая природа!».
Но вот память навеевает мне иные картины, рисующие мне иные красоты, перенося меня в иную, невидимую оком реальность, тем не менее все же слитую с нами живыми токами бытия…
* * *
…А вспомнился мне как-то услышанный от Духовника сон, который приснился одной старенькой матушке-схимнице. Жаль, что теперь я уже его не очень подробно помню, но суть, надеюсь, передать смогу…
Приснился ей, старенькой и уже совсем неотмирной… рай. Дивные, великого размера цветы вокруг, зелень чистоты и свежести неописуемой, а цветки такие, как на земле не сыщешь, — невиданные благоуханные красавцы, и ни один другого не повторяет. Она идет меж них, любуется, а они головками к ней клонятся и просят ее без слов: «сорви меня!», «возьми меня!»…
А дальше птиц видит: они рядом кружат в оперении сказочном, и припевают ей: «возьми меня и съешь меня»…
Но вот доходит она до ручья — хрустальные воды, цветущие берега, а в водах огромные рыбы плавают, переливаясь и играя всей радугой цветов, красавцы перламутровые… И вдруг и они к ней головками выпрыгивать вверх начинают и опять же просят её проникновенно так: «ну, съешь меня», «ну, возьми меня, ну, съешь меня!» и — прямо в руки к ней прыгают…
На том сон тот и оборвался…
Вот оно что, подумалось мне тогда… Вот как, оказывается, мы жить должны и какими быть, чтобы в том раю поселиться когда-нибудь. Да разве ж это возможно, достижимо?
Этот матушкин рай, мне показался даже больше раем, нежели увиденный пророком Исайей: «…Тогда волк будет жить вместе с ягненком. И барс будет лежать вместе с козленком. И теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их. И корова будет пастись с медведицею, и детеныши их будут лежать вместе, и лев, как вол, будет есть солому» (Ис. 11:6–7).
Замечательно было истолковано это место Святителем Иоанном Златоустом: «Не так, чтобы изменилась природа, но нравы жизни: волк не изменится в агнца, но, оставаясь в диком состоянии и имея господство по храбрости, он, тем не менее, не будет причинять смиренному вреда».
Пророку был открыт образ райского примирения, преодоленных разделений мира. А матушке — то, к а к, каким путем только и возможно преображение волчьего нрава: самоотвержение, а не равноправная, в лучшем случае, «справедливая» дележка: и тому помочь, но и себя, родного не забыть…
* * *
Но вернусь к моим главным героям этой большой главы: двум братьям: Ивану и Николеньке. Николай был робок и застенчив и издетства изведал чувство подавленности от собственной никчемности, от слабостей своих и сопутствующих им неудач. А Иван этого счастливо избегнул. Он с самого начала был не робкого десятка, держал себя просто и свободно, умел показать свое отличное воспитание, свое comme il faut, умел нравиться, умел и выказать себя с лучшей стороны. Все удавалось ему.
Вот только хотелось ему при этом еще большего… Он в гимназии да и потом в университете был озабочен тем, чтобы выглядеть настоящим аристократом, потому что всей душой стремился к высшему обществу, старался сдружиться с знатными соучениками в гимназии, войти в их тесный круг, страдал при этом от сознания, что его семья скорее бедна, чем богата, что отец служит управляющим у Зубова, не обладает титулами и не может дать старшему сыну такое содержание, какое бы тот хотел иметь. Его постоянно мучили самолюбие и гордость, хотя внешне поводов к тому, как у Николеньки, которого все дразнили, учителя нередко перед классом срамили, у него не было: Иван сам подбрасывал хворост в свой костерок…