Возлюбивший войну
Шрифт:
Я включил внутренний телефон и уже совсем иным тоном громко оповестил экипаж:
– Слушайте все! К нам прилетели «спитфайры»! Они останутся с нами до конца.
Послышались приветственные возгласы, но не могу сказать, что я почувствовал себя счастливым. Голова Мерроу бессильно перекатывалась по спинке сиденья, рот был раскрыт, лицо покрыто бледностью, и лишь в тех местах, где кислородная маска недавно соприкасалась с кожей, краснела овальная каемка.
Высотомер показывал восемь тысяч семьсот футов.
– Далеко еще до побережья, Клинт?
– Теперь, пожалуй, не больше десяти минут. Вы должны скоро его увидеть.
– И сколько, ты говоришь, нам оттуда?
– Пятьдесят минут, а может, немного больше, судя по тому, как стучит номер один.
Я посмотрел на бензиномеры, произвел некоторые подсчеты и сказал:
– Видимо, придется эти жалкие останки посадить на воду.
Вскоре
Моя прежняя самоуверенность испарилась, и я подумал, что, может, не стоило бы проявлять такое упрямство только потому, что я уже объявил экипажу о своем решении; возможно, следовало поступить иначе и приказать всем выброситься на парашютах, а оставленное «Тело» рухнуло бы вниз. Но все же мне хотелось как можно дальше лететь на запад, и, потеряв уверенность в себе, я продолжал упорно тащиться вперед на полутора двигателях. Ко мне обратился Малыш Сейлин. Он доложил, что ранен в руку тем же осколком снаряда, который заклинил его турель, и спросил, может ли выброситься с парашютом; все еще лихорадочно обдумывая свое решение совершить посадку на воду, я ответил:
– Что ж, если хочешь.
Мне было жаль его, за все время он ни разу не заикнулся о своем ранении. Мы находились в тридцати милях от Ла-Манша, и он сказал:
– Я плохо плаваю; не возражаете, если я прыгну?
Малыш давно уже хотел выброситься с парашютом; он, должно быть, посматривал на открытый люк в хвосте и завидовал Прайену; конечно, Сейлин мог бы удрать, как Прйаен, и никто бы ничего не узнал, но он считал своим долгом честь по чести договориться с людьми, которые заботились о нем, и потому доложил, что ранен, что плавать не умеет и просит разрешения выброситься. Я не возражал. Меня по-прежнему мучил вопрос, насколько правильно решение посадить машину на воду. Зачем же вынуждать Малыша тонуть вместе со всеми, если нам не удастся избежать этой участи? Я снова напомнил экипажу:
– Я останусь на самолете до последней минуты, а потом попытаюсь совершить посадку на воду. Так делали другие. так попробуем и мы, – и добавил: – Кто хочет прыгать сейчас – пожалуйста.
В самой своей вежливой манере Малыш ответил:
– Если не возражаете, лейтенант, я прыгну.
На коленях у меня лежал планшет Мерроу с картой, и я сказал:
– Мы только что пролетели над городом под названием Сант-Никлас; по-моему, под нами сейчас находятся фермы; не открывай парашют слишком скоро.
Я еще помнил, как, подобно ленте, извивалось в воздухе изломанное тело Кози, когда он выбросился из машины Бреддока.
– Спасибо, сэр.
Он уже не обращался ко мне по имени. Это были его последние слова. Он выбросился на парашюте, и позже мы слышали, что его убили сотрудничавшие с врагом бельгийцы.
Я увидел, как сверху снижаются три звена немецких самолетов, и подумал, что наши истребители отогнали их от «крепостей». На нас немцы не обратили внимания.
У меня онемели ягодицы. В правой щеке чувствовалась колючая боль.
Береговая линия, где смешивалось зеленое и голубое, теперь виднелась отчетливо. Море под ясным небом отливало голубым, и это вызывало ощущение благодарности: не думаю, что я смог бы посадить машину на серовато-бурую жидкость, над которой мы так часто пролетали. На юго-западе море пылало, зажженное лучами заходящего солнца.
Мерроу зашевелился, я взглянул на него, обессиленно развалившегося в кресле второго пилота, на его раскрытый рот, и почувствовал, как мою грудь, словно железные обручи, сжало сожаление. Я с трудом заставил себя посмотреть на него. Три дня я ненавидел Мерроу, но сейчас мог думать о нем только как о замечательном летчике, каким он и был когда-то, – склонившемся над штурвалом, надменном, спокойном, и вспоминать, как он, играючи, кончиками пальцев, управлял всей мощью нашей «летающей крепости». Я попытался понять, что сломало Базза. Его доконало бормотание Фарра; возлюбивший
сключительная привилегия, и вот теперь он лишался ее. Из-за внутреннего стремления к смерти, о существовании которого он и сам не подозревал, Мерроу с полным безразличием встретил свое развенчание. Теперь он спешил в свое последнее убежище. Подобно тому как Прайен (по мнению многих из нас) симулировал болезнь, чтобы уцелеть, так Мерроу с мрачным упорством шел навстречу смерти, которой он хотел, сам того не зная.
Это было страшное зрелище. Я припомнил, как он вместе с Бреддоком весело мчался по полю с ведром углей из кучи золы, высившейся позади солдатской столовой; как, широко улыбаясь, возвращался в строй с полученным орденом, в то время как летчики шумно приветствовали его, а медицинские сестры размахивали своими шапочками; как он таращил глаза, рассказывая о счастливицах, прикладывающих щечку к его восьмидолларовой подушке. И искренне поверил в его кажущуюся несокрушимую жизненность, и, боюсь, он сам поверил в нее. Сейчас Мерроу казался дряхлым стариком, который с нетерпением всем существом ждал своего последнего часа. Его лицо выражало чуть заметное удивление.
Раньше я ненавидел Мерроу, но сейчас, глядя на него, испытывал лишь отчаяние. Ни гордости, ни радости не ощущал я от того, что занимал его место.
Сейчас, вспоминая все это, могу сказать, что в те минуты я почти не испытывал страха. Мы все еще летели над побережьем в изуродованном самолете, который все равно не мог дотянуть до Англии, но вот-вот должны были покинуть вражескую территорию и, теряя высоту, опускались все ниже и ниже, в сопровождении четырех «спитфайров», летавших вокруг нас в радиусе двух миль. Почему же я испытывал сейчас меньший страх, чем даже в тех случаях, когда нам угрожала гораздо меньшая опасность? Думаю, что это объяснялось моими чувствами к тем, кто еще оставался со мной: к Хендауну, Хеверстроу, Лембу, Фарру, Брегнани, к телу Брандта, к еще живой оболочке Мерроу. Возможно, мужество и любовь – одно и то же. Я терпеть не мог Макса, думаю, даже ненавидел его. Но вместе с тем, должно быть, беспокоился за него, потому что боролся за его жизнь. (Безусловно, перед самым концом – слишком поздно! – взгляд Макса выражал мужество, или, иными словами, ллюбовь.) Фарр меня совершенно не интересовал. Мерроу – так мне казалось до сих пор – я ненавидел. И все же они не были мне вовсе безразличны. Любовь, как страх и гнев, то разгорается, то затухает в нас, и, наверное, в тот день она была достаточно сильна во мне, чтобы заставить действовать, хотя я чувствовал себя отвратительно, отвратительно, отвратительно.
В двадцать девять минут шестого мы пересекли побережье севернее Остенде и оставили справа синее устье Западной Шельды. Мы шли на шести тысячах ста футах и теряли до трехсот футов высоты в минуту.
– Клинт, ты занят? – спросил я.
– Дежурю у хвостового пулемета. – Он, видимо, перебрался туда по своей инициативе, после того как выбросился Малыш.
– А знаешь, нам нужно подготовиться.
– Да я готов, масса босс.
– Слушайте все. Мы обязаны максимально облегчить самолет. Пулеметы с небольшим запасом патронов оставьте напоследок. Остальные боеприпасы выбросить. Лемб, сохрани радиопеленгатор и радиостанцию, а все другое выбрасывай за борт. Начинайте с того, что не надо отрывать или отвинчивать, – с бронежилетов и прочего.