Возможность острова
Шрифт:
Сдав экзамены на бакалавра, я записался на курсы актёрского мастерства; потекли довольно бесславные годы, я становился все злее и, как следствие, все саркастичнее; в результате успех наконец пришёл, да такой шумный, что я сам удивился. Я начинал со скетчей об отчимах и мачехах, о журналистах из «Монд», вообще о серости среднего класса: мне отлично удавалось изобразить инцестуальные позывы интеллектуалов на пике карьеры, воспылавших к дочерям или падчерицам с их голыми пупками и торчащими из-под джинсов стрингами. Короче, я был «язвительным наблюдателем современной действительности», и меня часто сравнивали с Пьером Депрожем. [2] Продолжая работать в жанре «театра одного актёра», я время от времени соглашался выступить в телешоу – из-за их широкой аудитории и непроходимой пошлости. Я не упускал случая подчеркнуть эту пошлость, впрочем, по-умному: ведущий должен был чувствовать угрозу, но не слишком серьёзную. В общем, я был «крепкий профессионал»
2
Пьер Депрож (1939-1988) – французский писатель-юморист.
Это вовсе не значит, что мои скетчи не были смешными; смешными они как раз были. Я в самом деле был язвительным наблюдателем современной действительности; просто мне казалось, что это элементарно, что в современной действительности и наблюдать-то почти нечего, настолько мы все упростили, обкорнали, столько уничтожили барьеров, табу, ложных надежд и несбыточных чаяний; ничего почти и не осталось. В социальном плане были богатые, были бедные, а между ними несколько шатких ступенек – социальная лестница: над восхождением полагалось издеваться; плюс ещё одна возможность, более реальная, – разорение. В плане сексуальном имелись люди, возбуждавшие желание, и люди, не возбуждавшие никаких желаний: простенький механизм, пусть и с некоторыми чуть более сложными вариациями (вроде гомосексуализма и прочего), который легко сводится к тщеславию и нарциссическим состязаниям, прекрасно описанным французскими моралистами ещё триста лет назад. Конечно, существовали ещё и порядочные люди – те, кто работает, кто занят в эффективном производстве потребительских товаров либо кто несколько комически или, если угодно, патетически (но я-то был в первую очередь комиком) жертвует всем ради детей; те, у кого в молодости не было красоты, позднее – честолюбия и всю жизнь – денег и кто, однако, всей душой, искреннее, чем кто-либо, привержен ценностям красоты, молодости, богатства, честолюбия и сексуальности; так сказать, соль земли. На этих, как ни прискорбно, нельзя было даже построить сюжет. Иногда я вводил кого-нибудь из них в свои скетчи, для разнообразия, для реализма; в действительности же мне это стало надоедать. Что всего хуже, я числился гуманистом – конечно, гуманистом рассерженным, но гуманистом. Чтобы стало понятно, вот одна из шуток, в изобилии украшавших мои спектакли: «Знаешь, как называется сало вокруг вагины?» – «Нет.» – «Женщина».
Как ни странно, мне удавалось вворачивать подобные перлы и при этом иметь хвалебные рецензии в «Элль» и «Телераме»; правда, с появлением комиков-арабов сальные шуточки в мачистском духе опять вошли в моду, а я пошлил не без изящества: отпущу вожжи и опять приберу, все под контролем. В конце концов, ремесло юмориста и вообще юмористическое отношение к жизни тем и хорошо, что позволяет безнаказанно вести себя как последняя свинья и в придачу стричь с собственной мерзости весьма недурные купоны, как в плане сексуальных успехов, так и наличкой, да ещё при единодушном одобрении окружающих.
На самом деле мой пресловутый гуманизм имел под собой весьма шаткие основания: вялый наезд на налоговые службы да намёк на трупы негров-нелегалов, выброшенные на побережье Испании, принесли мне репутацию левака и правозащитника. Это я-то левак? При случае я мог ввести в свои скетчи каких-нибудь борцов за новый мир, сравнительно молодых и не то чтобы откровенно антипатичных; мог при случае и подпустить демагогии: повторяю, я был крепким профессионалом. К тому же внешне я смахивал на араба, что сильно облегчало дело; в сухом остатке вся левизна в моих скетчах сводилась к антирасизму, вернее, к антибелому расизму. Не совсем, впрочем, понятно, откуда взялась у меня арабская внешность, с годами приобретавшая все более характерные черты: мать моя была по происхождению испанка, а отец, насколько я знаю, бретонец. Моя шлюшка сестра, например, была отчётливо средиземноморского типа, но в два раза белее меня и с прямыми волосами. Спрашивается, всегда ли мать свято хранила супружескую верность. Может, моим родителем был какой-нибудь Мустафа? Или – ещё вариант – даже еврей? Fuck with that [3] : арабы толпами ходили на мои спектакли, евреи, впрочем, тоже, хоть и в меньших количествах, и все покупали билет за полную стоимость. Что нас действительно волнует, это обстоятельства нашей смерти; обстоятельства рождения – вопрос второй.
3
Fuck with that (англ.) – здесь: к чёрту это все.
А уж права человека мне точно были по барабану; в лучшем случае меня хватало на то, чтобы интересоваться правами собственного члена.
В этом плане моя карьера была, в общем, не менее удачной, чем дебют в курортном пансионате. Женщины, как
Даниель24,1
Посмотри, там вдали копошатся маленькие существа; смотри же: это люди.
В угасающем свете дня я безучастно наблюдаю, как исчезает целый биологический вид. Последний луч солнца скользит по равнине, уходит за горную гряду, скрывающую горизонт на востоке, окрашивает пустынный пейзаж в красноватые тона. Поблёскивает металлическая сетка ограды, окружающей виллу. Фокс тихо рычит; наверное, чует дикарей. Я не испытываю к ним ни малейшей жалости, никакого родственного чувства. Для меня они просто обезьяны, чуть более смышлёные, а потому более опасные. Бывает, я отпираю ограду, чтобы помочь какому-нибудь кролику или бродячей собаке; но чтобы помочь человеку – никогда.
И уж тем более мне не придёт в голову совокупиться с самкой, принадлежащей к этому виду. Если у беспозвоночных и растений межвидовой барьер нередко бывает территориальным, то у высших позвоночных он становится прежде всего поведенческим.
Где-то в Центральном Населённом пункте уже заготовлено существо, похожее на меня; по крайней мере, у него мои черты лица и мои внутренние органы. Когда моя жизнь завершится, отсутствие сигнала засекут в течение нескольких наносекунд; будет запущен процесс производства моего преемника. И уже назавтра, самое позднее через день, ограждение вновь откроют, и мой преемник поселится в этих стенах. Моя книга написана для него.
Согласно первому закону Пирса, личность тождественна памяти. Личность содержит в себе лишь то, что поддаётся запоминанию (идёт ли речь о когнитивной, оперативной или аффективной памяти). Например, именно благодаря памяти сон никоим образом не нарушает ощущения идентичности.
Согласно второму закону Пирса, адекватным носителем когнитивной памяти является язык.
Третий закон Пирса определяет условия непосредственного языка.
Благодаря трём законам Пирса рискованные опыты по загрузке памяти с внешнего информационного носителя были прекращены; вместо этого стали использовать, с одной стороны, прямой молекулярный перенос, а с другой – то, что мы сегодня называем «рассказ о жизни». Первоначально такой рассказ считался не более чем вспомогательным средством, паллиативом, однако в свете работ Пирса он вскоре приобрёл весьма существенное значение. Любопытно, что этот решающий прорыв в логике привёл к переоценке древней литературной формы, по сути довольно близкой к тому, что раньше называлось автобиографией.
Какой-либо точной инструкции относительно рассказа о жизни не существует. Его началом может служить любая точка временной оси – точно так же, как первый взгляд может упасть на любую точку в пространстве картины; главное, чтобы из точек постепенно сложилось целое.
Даниель1,2
Как посмотришь, какая пошла мода на все эти выходные без автомобиля, прогулки пешком по набережной, так сразу ясно, что будет дальше…
Сейчас я уже совершенно не помню, почему женился на своей первой жене; повстречайся она мне на улице, я бы, наверное, её не узнал. Какие-то вещи забываются, реально забываются; напрасно мы думаем, что где-то в тайниках нашей памяти хранится все: некоторые события, вернее, даже большинство, прекраснейшим образом стираются без малейшего следа, как будто их вовсе и не было. Так вот, возвращаясь к моей жене, то есть к первой жене: мы прожили вместе, думаю, года два-три; когда она забеременела, я почти сразу её бросил. Я тогда был совсем безвестным актёром, и алименты она получила ничтожные. В день, когда мой сын покончил с собой, я сделал себе яичницу с помидорами. Живая собака лучше мёртвого льва, прав был Екклесиаст. Я никогда не любил этого ребёнка: он был тупой, как его мать, и злой, как отец. Не вижу никакой трагедии в том, что он умер; без таких людей прекрасно можно обойтись.