Вознесение : лучшие военные романы
Шрифт:
— Я сделаю, как вы просите… Не вникаю в ваш замысел… Я художник, в которого стреляют с обеих сторон… Сквозь разбитые окна моего дома летят пули и в ту и в другую сторону… Античные пьесы играют сегодня на холодных развалинах древних амфитеатров. Я пишу мою фреску на горячих развалинах родного города… Приходите, и вы увидите, как в нарисованных углем воинов попадают настоящие пули…
Пушков смотрел на озаренное, золотистое лицо чеченца, продолжавшего грезить. Тот не ведал, что секунду назад через невидимую тончайшую иглу в него ввели инъекцию. Она неслышно проникла в кровь, расточилась по сосудам, слилась с его тихим безумием. Он был инфицирован. Стал носителем боевой информации. Продолжая свою обморочную, полубезумную
— Я говорил по телефону с твоими родственниками в Махачкале. У них все хорошо, все здоровы. Хочешь, мы сейчас с ними свяжемся?
— Неужели это возможно?.. — загорелся художник. — Я был бы счастлив!.. Я вам так благодарен!..
Пушков извлек из стола темный футляр радиотелефона, работающего через космические спутники. Телефон был трофейный, добыт разведчиками при разгроме чеченской базы. Открыл футляр, вытащил антенну, осуществил включение и настройку, глядя на сочный огонек индикатора.
— Надо выйти наружу, чтобы не мешало железо кунга. — Пушков понес телефон к выходу, как маленький поднос, на котором теплился крохотный рубиновый огонек.
Зия заторопился, засеменил следом. Они оказались среди ветреного черного пространства, дикого и жестокого, в котором, неслышные миру, неслись позывные артиллерийских батарей, ночных бомбардировщиков, армейских штабов.
Пушков набрал номер далекой городской комнатушки, в которой ютилась чеченская семья беглецов. Слушал потрескивание трубки, куда пытались залететь зовы о помощи, приказы на поражение целей, коды разведчиков в заснеженном Аргунском ущелье, радиообмен генералов, переговоры полевых командиров. В этих потрескиваниях прятался торопливый голос олигарха, тайно звонившего из Москвы в ставку Шамиля Басаева. Властный баритон командующего, рапортующего министру о ходе боев за Грозный. Все эти звуки, витавшие в поднебесье, стремились залететь в крохотную ушную раковину радиотелефона, промахивались, уносились в ночь. Телефон своим зорким красным глазком, тонким невидимым клювом отыскал среди черного перепаханного космоса малое зернышко жизни. Углядел, выхватил из ледяного гиблого мира.
— Слушаю вас, — раздался надтреснутый женский голос, в котором дребезжала беда, непроходящий испуг, невысыхающие слезы, ожидание новых утрат. — Слушаю вас… — бестолково и жалобно повторил голос.
— Зия, твоя мама на проводе. — Пушков передал художнику трубку. И тот, стоя на железных ступенях кунга, жадно схватил телефон, прижал к трубке губы, словно целовал дорогое лицо, седые неприбранные волосы:
— Мама!.. Мамочка!.. Это я, Зия!.. Ну как ты там, родная моя?!
Пушков отошел, не мешая их разговору. Это была работа с агентом. Поддерживала гарантию его надежности и эффективности. Пушков стоял на заснеженной мерзлой земле, на которую падал свет из кунга, освещал ребристый след транспортера. Малое зернышко жизни лежало в промороженной колее, по которой завтра, колыхая броней, выбрасывая едкую гарь, пройдет бэтээр спецназа.
В глухой час ночи полковник Пушков, светя под ноги длинным лучом фонаря, перешел липкую, чуть подмороженную грязь. Назвал пароль часовому, караулившему проход сквозь колючую проволоку, за которой в земляной тюрьме содержались пленные и стоял железный вагон для допросов. Накануне засада спецназа, выставленная у Сунжи, задержала разведчика, пробиравшегося в темноте по пути возможного прорыва чеченцев. Первые допросы не дали результатов, лазутчик упирался, прикидывался беженцем. Потом к его нервным дрожащим ноздрям приставляли
Железный вагон был разделен на два отсека. В первом на табуретке, вольно расставив ноги, в слоях табачного дыма развалился автоматчик, кидая в консервную банку окурки. За перегородкой в свете обнаженной электрической лампы, скованный наручниками, сидел пленный чеченец, худой небритый юноша, помятый и побитый, с распухшей губой и сиреневыми синяками в подглазьях. Сжал сутулые плечи, водил из-под черных бровей затравленными глазами. Над ним возвышался здоровенный прапорщик спецназа Коровко, бритый наголо, в камуфляже, с засученными рукавами, обнажавшими жилистые лапищи. На столе лежали грязная тетрадь для записей, короткоствольный с брезентовым ремнем автомат. На затоптанном полу стояло ведро с водой, в котором плавала жестяная кружка.
— Ах ты, дерьмо басаевское!.. Чечен херов!.. Я тебе сейчас гранату к яйцам пришпилю и пущу гулять!.. Я тебя, сука, тут же, на вагоне, повешу!.. Тебя, мразь, там же, на берегу, шлепнуть надо было!.. Я тебя, вонючка, за ноги привяжу к бэтээру, потаскаю по канавам!.. Пулю тебе всажу в переносицу и труп твой поганый собакам кину!.. Будешь, нет, педераст, говорить?.. — Прапорщик замахивался на пленного огромным, как булыжник, кулачищем. Чеченец вжимал голову, поднимал на сержанта ненавидящие глаза. Хриплые слова, выталкиваемые из горячего рта сержанта, были как удары, осыпавшие изможденное тело. — Что мне, клещи взять?.. Вместе с ребрами твои вонючие показания выламывать?..
Пушков с порога чувствовал бешеную ярость прапорщика, возбужденного собственным хрипом, ненавидящими, чернильно-блестящими глазами чеченца, его тупым молчанием. Пленный был беззащитен, скован хромированными наручниками, в полной власти кричащего на него мучителя. Железный вагон не пропускал наружу ни звука. На полу стояло страшное ведро с водой, слепо отражавшее лампу. Автомат на столе нацелил жадное черное рыльце, свесил брезентовую петлю. Никто не мог прийти на помощь чеченцу, прокрасться сквозь рвы и минные поля, проникнуть сквозь капониры и врытые в землю танки, вырвать его из рук врагов. Обреченный, желая жить, страшась угроз и побоев, он обманывал, увиливал, извивался, как попавший под лопату червяк. И при этом не сдавался, ненавидел, сверкал ядовито-черными глазами, горевшими среди синяков и царапин.
— Опять врать начинаешь?.. Я тебе сейчас бутылку в жопу вобью и танцевать заставлю!.. — свирепел прапорщик, готовый ударить кулачищем в этот ненавидящий блеск, расплющить стиснутые молчащие губы, проломить худые скулы, покрытые синеватой щетиной.
— Отставить, Коровко… Отдохни… — Пушков прошел к столу, сел на стул, сдвинув локтем автомат. Отвернул от пленного дуло, придвинул тетрадь. — Пойди пока покури…
— Я бы ему, суке, порох в рот насыпал и зажигалку поднес!.. Змея Горыныча из него сделал!.. — Прапорщик тяжело протопал в первый отсек, где автоматчик уступил ему место на табуретке и протянул сигарету.
— Так, — произнес Пушков спокойным, будничным, почти домашним голосом, — тебя Умар зовут? Правильно я говорю?
— Так точно, — по-военному ответил чеченец, чувствуя для себя передышку, желая ею воспользоваться, стараясь понравиться серьезному спокойному офицеру.
— Ну что, вот здесь, в тетрадке, записано, что начал говорить интересные вещи. Давай повтори, да и пойдем отсыпаться. Час поздний, — миролюбиво и устало произнес Пушков, сдерживая зевок, который должен был окончательно успокоить пленного. — Значит, говоришь, тебя послали поразведать, что творится на флангах первого полка?