Возроди меня
Шрифт:
– Я понимаю, – только и могу выдавить я.
Кент кашляет и подытоживает:
– Ну вот, я это к тому, что Джульетта была права. Под конец мы уже отдалились друг от друга. Все это, – он водит рукой между нами, – заставило меня многое понять. Она была права. Я всегда так отчаянно чего-то хотел – любви, привязанности или чего-то еще, не знаю, – он качает головой. – Наверное, мне просто хотелось верить, что между нами есть то, чего не было. Обстановка тогда была иной… Да я и был другим человеком. Но теперь я уяснил, что для меня главное.
Я вопросительно смотрю на него.
– Моя семья, –
Джульетта
Мы не спеша возвращаемся на базу.
Я не горю желанием искать Уорнера для непростого и наверняка напряженного разговора, поэтому не тороплюсь. Я пробираюсь через оставшиеся с войны развалины, выбираю тропы между серыми обломками бараков, когда ничейная территория и закопченные остатки того, что там находилось, остаются позади. Я всегда страшно жалею, когда прогулка подходит к концу: меня одолевает болезненная ностальгия по одинаковым домикам с белым штакетником, заколоченным теперь магазинам и заброшенным банкам на улицах этой загубленной земли. Вот бы вернуть сюда жизнь!
Глубоко дышу, радуясь ледяному чистому воздуху, обжигающему легкие. Ветер крутится рядом, тянет, толкает, танцует со мной, путает волосы, и я иду против ветра, забываюсь в нем, открываю рот, чтобы надышаться. Я уже готова заулыбаться, когда Кенджи сумрачно смотрит на меня, и я сжимаю губы, извиняясь взглядом.
Мое неискреннее извинение мало его устраивает. Я заставляю Кенджи спуститься со мной к океану – моя любимая часть прогулки. Кенджи, напротив, это просто ненавидит, и с ним вполне согласны его сапоги, один из которых застревает в липкой грязи, покрывающей когда-то чистый песок.
– Ну чего смотреть на эту лужу мочи!
– Неправда, – возражаю я. – Касл говорит, что воды там определенно больше, чем мочи.
Кенджи лишь сердито смотрит на меня.
Он ворчит себе под нос, жалуясь, что его сапоги промокли, когда мы возвращаемся на дорогу. Я беспечно не обращаю внимания на его бурчание, твердо решив насладиться последними спокойными минутами, потому что это единственное время, которое я могу потратить на себя. Я медлю, оглядываясь на потрескавшиеся тротуары и провалившиеся крыши, вспоминая – иногда успешно – время, когда все было не так безнадежно.
– Слушай, а ты скучаешь по прежней жизни? – спрашиваю я Кенджи. – По тому, как все было раньше?
Кенджи стоит на одной ноге, счищая грязь с кожаного сапога. Он поднимает на меня взгляд.
– Не знаю, что, по-твоему, ты там помнишь, Джей, но прежняя жизнь была ненамного лучше теперешней.
– Ты о чем? – уточняю я, прислонившись к шесту старого уличного знака.
– Нет, это ты о чем? – возражает он. – Как ты можешь тосковать по прошлому? Ты же ненавидела жить с родителями! Сама говорила – они были отвратительные люди!
– Были, – я отворачиваюсь. – И увидеть я успела немного. Но кое-какие приятные моменты – до того, как Оздоровление захватило власть, – я помню. Наверное, мне не хватает дорогих сердцу мелочей… – Я оглядываюсь на Кенджи и улыбаюсь. – Понимаешь?
Он приподнимает бровь.
– Ну, вот звука тележки мороженщика в разгар дня или почтальона, разносившего почту по домам. Вечерами я сидела у окна и смотрела, как люди возвращаются домой с работы… – Я опускаю взгляд, вспоминая. – Хорошее было время…
– Хм.
– Ты не согласен?
Кенджи невесело улыбается, пока разглядывает свой сапог.
– Не знаю, Джей. В мой район мороженщики не забредали. Я помню мир усталым, расистским и нестабильным до чертиков, вполне созревшим для насильственного переворота и установления паршивого режима. Мы уже были разобщены, бери нас голыми руками… – Он длинно выдыхает и продолжает: – В восемь лет я сбежал из приюта и мало что помню о милых вещах, которые ты тут расписываешь.
Лишь через секунду ко мне возвращается дар речи:
– Ты жил в приюте?!
Кенджи коротко, безрадостно смеется.
– Ага. Около года болтался на улицах, проехал автостопом через всю страну – секторов тогда еще не было, а потом меня нашел Касл.
– Что?! – напрягаюсь я. – Почему ты молчал? За все время и словом не обмолвился…
Он пожимает плечами.
– А ты вообще знал своих родителей?
Кенджи кивает, не глядя на меня.
Я чувствую, как кровь холодеет в жилах.
– И что с ними сталось?
– Неважно.
– Еще как важно, – возражаю я, трогая его за локоть. – Кенджи!
– Это неважно, – упрямо повторяет он, отстраняясь. – У каждого свои проблемы и свое прошлое. К чему ворошить?
– Речь вовсе не о прошлом, – говорю я. – Я хочу знать. Твоя жизнь – тогда и теперь – мне небезразлична. – И снова я вспоминаю о Касле и его настойчивых уверениях, что мне нужно больше узнать о прошлом Уорнера.
Мне нужно больше узнать о людях, которые мне дороги.
Кенджи наконец улыбается, но от этого у него делается усталый вид. Взбежав по растрескавшейся каменной лестнице бывшей библиотеки, он садится на холодный бетон. Наша охрана ожидает рядом, не показываясь, однако, на глаза.
Кенджи приглашающе хлопает по ступеньке рядом с собой. Я осторожно поднимаюсь по лестнице и усаживаюсь рядом. Мы смотрим на бывший перекресток, старые светофоры и клубки оборванных проводов на тротуарах.
– Ты же знаешь, что я японец?
Я киваю.
– Ну вот. Когда я рос, люди не привыкли видеть здесь такие лица, как у меня. Мои родители родились не здесь, они говорили по-японски и на ломаном английском. Это многим не нравилось. Жили мы в разношерстном районе, с невежественными соседями… Примерно в это время Оздоровление начало свою кампанию, обещая стереть разницу культур, языков и религий, а заодно и все остальное. Межрасовые конфликты случались тогда каждый день. По континенту прокатилась волна насилия – массовые драки в цветных кварталах, убийства на почве расовой ненависти. Если ты не того цвета и оказался не в том месте и не в то время… – Кенджи выставляет палец и делает воображаемый выстрел, – пиши пропало. Азиатским общинам досталось меньше, чем, скажем, черным: негритянские районы хлебнули по полной: спроси у Касла, он такое расскажет, что волосы дыбом встанут. Для нашей семьи проблемы начинались, только если мы куда-то выбирались все вместе: тогда местные начинали обзывать нас. Помнится, мама очень не любила выходить из дома…