Возвращайтесь, доктор Калигари
Шрифт:
Было бы неправильно, сурово начал Блумсбери, их зажиливать. Коровы пролетали за окнами в обоих направлениях. То, что за все годы сожительства деньги были нашими, и мы их копили и гордились ими, не меняет того факта, что с самого начала деньги были скорее ее, чем моими, закончил он. Ты мог бы купить яхту, сказал Уиттл, или лошадь, или дом. Подарки друзьям, которые поддерживали тебя в достижении этой трудной и, позволю заметить, препоганейшей цели, добавил Хубер, вдавив акселератор до отказа так, что автомобиль «чуть не взлетел». Пока все это говорилось, Блумсбери развлекался мыслями об одном из своих излюбленных выражений: Все тайное непременно становится явным. Вдобавок он вспомнил несколько случаев, когда Хубер и Уиттл обедали у него. Они восхищались, накручивал он себя, не только жратвой, но и пикантными деталями фасада и заднего двора хозяйки дома, которые тщательно изучались и снабжались обильными комментариями. До такой степени, что данное предприятие (читай: дружба) стало для него совершенно нерентабельным и проигрышным. Хубер, к примеру, чуть ли не щупальцы вытянул
Совершенный идиотизм, сказал Хубер, мы знаем только то, что ты соблаговолил рассказать нам об обстоятельствах, окружающих развал вашего союза. А чего вам еще не терпится вызнать? спросил Блумсбери, ничуть не сомневаясь, что им захочется вызнать всё. Было бы интересно, мне кажется, в качестве житейского опыта, естественно, как бы невзначай ответил Уиттл, к примеру, узнать, на какой стадии совместная жизнь стала невыносима, плакала ли она, когда ты сказал ей, или же это ты плакал, когда она тебе сказала, ты был зачинщиком или она была зачинщицей, случались ли физические разборки с мордобоем или вы просто обоюдно швырялись предметами совместного быта, имело ли место хамство, какого рода и с чьей стороны, был ли у нее любовник или не было, то же самое в отношении тебя, кому достался телевизор — тебе или ей, диспозиция баланса домашней утвари, включая столовое серебро, постельное белье, лампочки, кровати и корзины, у кого остался ребенок, если таковой существовал, какая еда по сей день осталась в кладовке, что случилось со склянками и лекарствами в них, включая зеленку, спирт для растираний, аспирин, сельдерейный тоник, молочко магнезии, снотворное и нембутал, был ли это развод в удовольствие или развод не в удовольствие, она заплатила адвокатам или ты заплатил, что сказал судья, если судья наличествовал, просил ли ты ее о «свидании» после вынесения решения или не просил, была она тронута или же не тронута этим жестом, если таковой был произведен, было ли свидание, если оно было, забавным или совсем наоборот, — одним словом, мы бы хотели прочувствовать это событие, добавил он. Жуть как хочется знать, сказал Хубер. Я помню, как все происходило, когда моя бывшая жена Элеанор отвалила, не унимался Уиттл, но очень смутно, столько лет прошло. Блумсбери, тем не менее, размышлял.
Ты слыхала новсть, Пышчка, благоверная моя, Марта, умчалась от мене в ероплане? етим клятым Шампаньским Рейсом? Ууу Вашпригожсть, дурость кака, такова красавчка, как вы, кинуть. Ага, вот от чего хрен-то кукожится, Пышчка, ее след простыл, токмо бутыль с шампунью в будваре осталась. Вот уж сучка-то она, что такой позор-то учинила, Вашвеличство, Вашей безгрешной рипутанции. Заперлася в сортире, Пышчка, и даже на День Флага не хтела выхдить. Невероятно, Милстер Блумсбери, что такая как ента в двадцатм веке может жить бок о бок с нами, порядшными девшками. А любови с нежностями не боле, чем у дрына, а благодарности не боле, чем у стакана с магнезией. На нее как поглядишь, так будто в Армии Спасения одежу себе покупала в рассрочку. Она еще мне гворила, чуть не отпечатки пальцев с ей сымаю, да впридачу кроме траха мне, мол, ничо не нада. Тю-у, Милстер Блумсбери, мой супружник Джек завсегда с теликом в постелю ложится, так тот, бывалоча, всю ночь напролет мне в хребтину упирается. В постеле? В постеле. Это все с черти сколько уже, Пышчка, миновало с той поры, когда любовь по сердцу прошлась. Ууу, Вашлегантнсть, во всем Западном Полушарьи негу такой девшки, кторая устояла б супротив великолепья такого роскошнова мужика, как вы. Эта женитьба, Пышчка, похоронила меня для любви. Тяжко ето все, Блумичка, но трагически истинно, тем не мене. Не хочу я жалиться, Пышчка, но пониманья меж взрослыми и так мало, чтоб мутить ево ентими вот сантиментами. Я, можа, и не согласная была б с Вашроскошеством, в угоду-то, кабы сама не говорила Джеку тыщу раз, пониманье — ет само главное.
Будучи, как повелось, живого и даже простецкого расположения, друзья семьи, между тем, поддерживали по ходу этих мыслей Блумсбери отношение строжайшей и полнейшей торжественности, как, разумеется, и подобало случаю. Впрочем, Уиттл через некоторое время продолжал: Я помню по собственному опыту, что боль разлуки была, как бы это сказать, изысканной, что ли. Изысканной, усмехнулся Хубер, что за дурацкое словечко. Тебе-то почем знать? ответил Уиттл, ты ведь никогда не был женат. Я, может, и не знаю ничего о браке, решительно сказал Хубер, но уж в словах разбираюсь. Изысканной, заржал он. У тебя ни грана деликатности, бросил Уиттл, это уж точно. Деликатность, не унимался Хубер, час от часу не легче. Он завилял машиной по шоссе то влево, то вправо, в полном восторге. Бренди, сказал Уиттл, тебе не в прок. А хули, гаркнул Хубер, приняв солидный вид. У тебя крыша поехала, не отступался Уиттл, лучше дай я поведу. Ты поведешь! воскликнул Хубер, да тебя старая карга Элеанор бросила именно потому, что ты технический идиот. Она призналась мне в день слушанья. Технический идиот! удивленно повторил Уиттл, не понимаю, что она имела в виду? Хубер с Уиттлом потом устроили настоящее маленькое сражение за руль, но недолго и по-дружески. «Понтиак-чифтейн» в течение этой битвы вел себя очень беспомощно, выделывая зигзаг за зигзагом, но Блумсбери, целиком погруженный в себя, этого не замечал. Примечательно, подумал он, что после стольких лет порознь беглая жена еще способна преподнести сюрприз. Сюрприз, заключил Блумсбери, — великая штука, не дает старым тканям сморщиться.
Ну, снова приступил к беседе Уиттл, как оно ощущается? Оно? переспросил Блумсбери. Что — оно?
Физическое разделение, упомянутое ранее, пояснил Уиттл. Мы желаем знать, как оно ощущается. Вопрос не в том, что ощущается, а в чем смысл, веско ответил Блумсбери. Господи, простонал Хубер, я расскажу тебе о своем романчике. И что? спросил Блумсбери. Девочка была из Красного Креста, ответил Хубер, а звали ее Бак Роджерс. И в чем же романчик состоял? поинтересовался Уиттл. Он состоял, ответил Хубер, в том, что мы залезли на крышу компании «Крайслер» и разглядывали город с высоты. Не слишком интригующе, пренебрежительно вставил Уиттл, и как все закончилось? Ужасно, пробормотал Хубер. Она прыгнула? спросил Уиттл. Я прыгнул, ответил Хубер. Ты у нас по жизни попрыгунчик, съязвил Уиттл. Да, окрысился Хубер, но я подстраховался. Парашют раскрылся? предположил Уиттл. С таким грохотом, будто лесина рухнула, сказал Хубер, но она об этом так и не узнала. Конец романа, печально подытожил Уиттл. Но зато какой вид на город, заметил Хубер. Ну а теперь, Уиттл посмотрел на Блумсбери, побольше чувства.
Мы можем обсуждать, сказал Блумсбери, смысл, но никак не чувство. Однако эмоции-то были, вот и поделись ими с друзьями, настаивал Уиттл. Которые, без сомнения, — все, что у тебя осталось на свете, добавил Хубер. Уиттл прикладывал к Хуберову лбу, высокому и багровому, носовые платки, смоченные бренди, имея в виду немного его утихомирить. Однако Хубер не собирался отступать. Возможно, есть родственники, заметил Уиттл, те или иные. Да ни хрена, засопел Хубер, рассмотрев обстоятельства, теперь, когда денег больше нет, готов поспорить, что и родственников тоже не осталось. Эмоции! воскликнул Уиттл, когда в последний раз они вообще у нас были? На войне, мне сдается, ответил Хубер, когда все эти жлобы перли на Запад. Я тебе заплачу сотню долларов, сказал Уиттл, за чувство. Нет уж, проговорил Блумсбери, я решил, что фиг вам. Похоже, мы достаточно приличны изображать толпу в аэропорту и не давать твоей жене скулить почем зря, но никуда не годимся, чтобы нас допустили к душевной беседе, «капнул желчью» Хубер. Не в приличиях дело, пробормотал Блумсбери, размышляя тем временем над высказанным: Друзья семьи — это все, что у него осталось, — а согласиться с этим было, чувствовал он, крайне сложно. Но, вероятно, так оно и есть. Боже, ну что за человек! завопил Уиттл, а Хубер вставил: Мудак!
Однажды в кинотеатре, припомнил Блумсбери, мистер Вельд-Вторник вдруг повернулся на экране, посмотрел ему прямо в глаза и произнес: Ты хороший человек. Хороший, замечательный, добрый. Блумсбери тут же вскочил и помчался прочь из кино, и наслаждение пело в его сердце. Но тот случай, сколь бы дорог он ему ни был, никоим образом сейчас не помогал. А воспоминание о нем, трижды незабвенное, не удержало друзей семьи от того, чтобы загнать машину под дерево и лупить Блумсбери по лицу, сначала бутылкой из-под бренди, а потом и монтировкой, до тех пор, пока сокровенное чувство наконец не проявило себя в виде соли из его глаз и темной крови из его ушей, а изо рта — в виде самых разных слов.
Большой эфир 1938 года
Приобретя в обмен на старый дом, принадлежавший им, ему и ей, радио, а вернее сказать — радио-станцию, Блумсбери теперь мог крутить «Звездно-полосатый стяг», коим всегда неумеренно восхищался по причине его завершенности, так часто, как ему бывало угодно. «Стяг» означал для него, что завершается все. Следовательно, он крутил его каждоденно, 60 раз между 6 и 10 утра, 120 раз между полуднем и 7 вечера, а также всю ночь напролет, кроме, как иногда бывало, того времени, когда говорил сам.
Радиобеседы Блумсбери подразделялись на два вида, называемых «первый вид» и «второй вид». Первый состоял в вычленении на особую заметку из всех прочих какого-то особого слова в английском языке и повторении его монотонным голосом вплоть до пятнадцати минут, они же — четверть часа. Слово, таким образом вычлененное, могло быть любым, к примеру — слово «темнеменее». «Темнеменее, — произносил Блумсбери в микрофон, — темнеменее, темнеменее, темнеменее, темнеменее, темнеменее, темнеменее, темнеменее». После такого выхода под софиты общественного освидетельствования слово зачастую выявляло в себе новые качества, незаподозренные свойства, хоть в намерения Блумсбери это отнюдь не входило. А намерением его, если возможно приписать ему таковое, было просто-напросто выпустить что-нибудь «в эфир».
Второй вид радиобеседы, предоставляемой Блумсбери, был коммерческим объявлением.
Объявления Блумсбери были, вероятно, не слишком схожи с прочими объявлениями, транслируемыми в тот период другими дикторами радио. Расхожи они были главным образом в том, что адресовались не массе людей, а, разумеется, ей, той, с кем он жил в доме, которого не стало (выменян на радио). Зачастую Блумсбери начинал что-то в таком вот духе:
— Что ж, старушка, — (начинал он), — поехали, я говорю в эту трубку, ты лежишь на спине, вероятнее всего, слушаешь, я в этом не сомневаюсь. Шикарно, что ты на меня настроилась. Я помню тот раз, когда ты пошла гулять босиком, что за вечер! На тебе были, как я припоминаю, твои сизые шелка, шляпа с цветами, и ты пробиралась по бульвару изысканно, что твоя настоящая лэди. На земле валялись каштаны, я полагаю; ты жаловалась, что они у тебя под ногами — будто камни. Я опустился на четвереньки и пополз перед тобой, ладонью сметая каштаны в канаву. Что за вечер! Ты сказала, что я нелеп, и джентльмен, шедший навстречу, — помню, в желтых гетрах с желтыми башмаками, — улыбнулся. Дама, его сопровождавшая, потянулась, дабы потрепать меня по голове, но джентльмен схватил ее за руку и не дал, а колени у меня на брюках порвались о выбоину в мостовой.