Возвращение Будды
Шрифт:
– Одно ясно, – сказала она. – То, что глупее жить, чем я жила до сих пор, трудно. И я устала от этой глупости.
– Я не хотел бы тебя прерывать, – сказал я, – моя роль сегодня – это скорее роль слушателя, чем собеседника. Но все-таки, если ты против этого не возражаешь, один вопрос: Котик по-прежнему с тобой?
– Мы расстались с ним позавчера, – сказала она. – Ты знаешь, я чувствовала свою вину перед ним – нет, нет, не пожимай плечами. Я не сказала ему, что я думаю о его философии, я не сказала, что с моей стороны все это
– Мне кажется, было бы лучше, если бы этого не было. Но не только оттого, что это было нехорошо по отношению к Котику. Ты вела себя, скажем, не так, как нужно, по отношению к самой себе. Я тебе говорил об этом.
– Когда Котик уходил, я дала ему чек – у него нет денег, ему будет трудно, ты понимаешь? Ты можешь себе представить, как он на это реагировал?
– Он тебе его вернул?
– Почему ты так думаешь?
– Это для него было бы естественно, мне кажется.
– Он его вернул и сказал, что я потеряла лучшее, что я знала в жизни.
– Доступ в тот мир, который…
– Да, все то же самое. Но у меня никогда не было так тяжело на сердце, как в день его ухода. Ты это понимаешь? А я его по-настоящему не любила, теперь это для меня яснее, чем когда бы то ни было. Откуда же эта печаль?
– Будем откровенны до конца, Эвелина. Хочешь, я скажу это за тебя? У тебя так тяжело на сердце не потому, что ушел Котик – что он уйдет, это ты знала давно, – а оттого, что ты, первый раз, может быть, за всю жизнь, пожалела себя. Сколько у тебя было романов?
– Много, – сказала она, понизив голос.
– А я думаю, ни одного, Эвелина, ты понимаешь? Ни одного. О том, что было, не стоит говорить. Ты никогда никого не любила. Ты никому, ни одному человеку, не дала того, что у тебя есть. Поэтому ни одно твое увлечение не продолжалось больше нескольких месяцев. И ни одно из них нельзя было назвать настоящим человеческим чувством. Что может быть печальнее этого? Ты это поняла только теперь?
– Нет, уже некоторое время тому назад, – сказала она, поднимаясь с кресла. – Мне надо уходить.
– Почему?
– Я вижу, что я должна еще о многом подумать.
– Теперь, мне кажется, торопиться тебе не нужно. Вспомни золотое правило: если ты выигрываешь в скорости, ты теряешь в силе. Ты теряешь в скорости, но выигрываешь в силе. Перенеси этот закон в область человеческих чувств.
– Это, может быть, неплохой совет, – сказала она. – Но еще лучше, мне кажется, забыть о законах и логике – и это то, что должен был бы сделать ты. Ты не думаешь?
В течение нескольких дней после этого разговора с Эвелиной я помогал Артуру в его работе. Он явился ко мне, снял пальто и шляпу, сел в кресло и сказал, что не знает, как быть дальше.
– Ты понимаешь, – сказал он, – все, что он рассказывает, это, в сущности,
– Он человек простой, судя по всему, – сказал я, – особенных требований к нему нельзя предъявлять.
– Это я понимаю, но это не облегчает моей работы.
– Ты не пробовал перевести его на какую-нибудь другую тему?
– У него нет других тем, – сказал Артур. – О том, что было самым главным в его жизни, то есть о его уголовном прошлом, он нет говорит ни слова.
– Тогда единственное, что остается, это приписывать ему чувства, ощущения и мысли, которых у него не было и не могло быть.
– Но их нужно придумывать.
– За это он тебе платит деньги.
– Я знаю, но у меня не хватает воображения.
– Этому я не могу поверить.
– Уверяю тебя, необыкновенно трудно.
– У тебя действительно несчастный вид. Хорошо, мы с тобой этим займемся. Будем работать.
Артур был прав – это было нелегко. Не было ничего более бессодержательного, чем рассказы Ланглуа. Но в чем Артур ошибался, это в том, что он не может ничего написать. Ему достаточно было толчка – и повествование начинало развиваться. Конечно, это не имело ничего общего с тем, что говорил Ланглуа. В его книге появились описания Парижа, ссылки на авторов, о которых Ланглуа, конечно, никогда не слышал, соображения о живописи вообще, страницы, посвященные искусству Жоржа де ла Тур.
Артур писал это и хватался за голову:
– Что он скажет? Что он скажет?
– Что он тебе сказал о том отрывке, который мы с тобой переделали? О котором ты говорил, что он написан в сомнамбулическом стиле?
– К моему изумлению, остался доволен.
– Вот видишь? Это расчет безошибочный, ты понимаешь? Ему лестно, что в его воспоминаниях есть такие места. Ты знаешь, он не один. Сколько политических деятелей, например, неспособных произнести речь в парламенте? Им ее пишут другие. Это продолжается годами. Их репутация – это репутация тех, кто для них работает и чьих имен никто не знает. А мемуары знаменитых артисток? А исторические труды? А научные исследования?
– Хорошо, – сказал Артур. – Мы делаем из Ланглуа героя, которым он никогда не был. Мы приписываем ему знания, которых у него нет, мысли, которых у него не могло быть, как ты мне только что сказал. Что остается от подлинного Ланглуа?
– Ничего, – сказал я, – или почти ничего. Но какое это имеет значение? Ты создаешь его заново. Из старого человека с уголовным прошлым ты делаешь юного романтика и любителя искусств. Ты переселяешь его в мир, которого он не знал и не мог знать, и мне кажется, что за это он должен быть тебе благодарен. А то, что это фальсификация, разве это имеет такое значение? Будем продолжать.