Возвращение Каина (Сердцевина)
Шрифт:
Вместо купания Аристарх Павлович остался в дубраве неподалеку от ворот Дендрария. Если сейчас вернуться домой, то, значит, посеять панику у сдержанной бабушки Полины. Она наверняка думает, что Кирилл сейчас с ним, и следовало максимально продлить это ее заблуждение. Тревога нарастала, а тут еще за кронами деревьев, на горизонте, набухала черная грозовая туча и медленно гасила солнечное утро. В лесу становилось темновато и мрачно. Жеребчик, предчувствуя грозу, жался к Аристарху Павловичу, и стоило тому остановиться, тут же прижимался к его спине, и было ощутимо, как подрагивает его тонкая кожа. «Ох, сейчас вдарит! — чувствуя озноб, подумал Аристарх Павлович. — Ну, наломает дров!» Жеребячий страх, словно ток, передавался ему, по спине
Над головою уже проносилась буря, и тем она казалась страшнее, что Аристарх Павлович не испытывал ее на себе, а как бы наблюдал со стороны. Казалось, небо может расколоться в любое мгновение, и потому, как этого не происходило, создавалось впечатление, что над головой накапливается огромная сокрушительная сила. Дубрава стояла на самой вершине холма — довлеющей высоте в окрестностях, и здесь чаще всего молнии доставали землю. Почти на всех деревьях с давних пор стояли громоотводы — зеленые от времени, медные шины спускались из крон по стволам и исчезали между корней. Но год назад за одну ночь кто-то посрывал их и увез в неизвестном направлении: медь вдруг стала цениться чуть ли не на вес золота. Грешили на Николая Николаевича Безручкина. Будто старик Слепнев, дежуря в теплице, видел и въезжающий в Дендрарий «КамАЗ», и самого Безручкина и, разболтав это по пьянке, потом хранил упорное молчание. И вот теперь дубы стояли без всякой защиты перед молнией, уже занесенной над вершинами. Незримый громовержец, оседлав черно-зловещую тучу, вскинул огненное копье и теперь лишь выбирал цель…
Аристарх Павлович инстинктивно вжимал голову в плечи, жеребенка уже потряхивало, а грома все не было. Нечто подобное он испытал много лет назад, когда Дендрарий еще был в ведомстве лесничества, и Аристарх Павлович все лето бродил по окрестным лесам в поисках рассеянных и одичавших саженцев канадского клена. Ходил безоружный, с одной саперной лопаткой, подвешенной к поясу. И наткнулся на браконьеров, знакомых мужиков, разделывающих лосиную тушу. Вроде бы и разошлись полюбовно, без взаимных угроз — ну, попались и попались, не повезло, придется штраф заплатить, однако, уходя, Аристарх Павлович ощутил, что в спину ему смотрит ружейный ствол, и ведет его по лесу, и ждет только момента, чтоб свалить, как лося. Тогда спасла саперная лопатка: свинцовая пуля расплющилась о металл, и на спине остался лишь огромный синяк. Он упал на четвереньки и, как с низкого старта, рванул по кустам, петляя, как заяц. Эти мужики ходили потом к нему несколько месяцев, детей приводили за руки, жен и матерей. И пришлось Аристарху Павловичу не то что в суд подавать, а и браконьерство скрыть, ибо одно впрямую связывалось с другим.
И теперь, вспомнив этот случай, Аристарх Павлович расслабился, выпрямился и оттолкнул жеребенка.
— Тиимать!
А чтобы не бояться больше, пошел под Колокольный дуб и запел любимый романс, слова которого только что выучил:
— Гори, гори, моя звезда! Звезда любви приветная! Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда!
Тут и грянул гром! Рвануло так, что земля дрогнула и жеребчик присел на задние ноги, заржал, словно подстреленный. Аристарх же Павлович, защищенный теперь силой своего голоса и рвущейся из груди страсти, лишь наддал:
— Звезда любви, звезда волшебная, звезда прошедших лучших дней. Ты будешь вечно незабвенная, в душе измученной моей!
Ему было все равно, слышат его, видят ли. Он выметывал из себя накопленную многолетнюю тревогу и вечные страхи то за дочерей своих, пока они росли, то за больную жену, за все несчастья знакомых, за лошадей-доноров, за лес, за жеребчика, — он не хотел больше жить с вечным ожиданием грома или выстрела в спину. Душа требовала воли и какой-то веселой, безоглядной жизни.
4
Она вела Кирилла переулками, проходными дворами, через детские площадки и стоянки автомобилей и наконец затащила в подъезд старого облупленного дома с широкими гулкими лестницами, с дверями, унизанными кнопками звонков, как черными тараканами. Он ничего не спрашивал, а она торопила, семеня по ступеням:
— Опаздываем! На семь минут!
Кончились этажи, и кончилась лестница. Она в полутьме рванула оббитую железную дверь на чердак и уверенно повлекла Кирилла за собой по темному коридору, заставленному досками, рамами и какими‑то деревянными инструментами. На ходу она ткнула невидимую кнопку выключателя, и впереди загорелась тусклая лампочка.
— Сюда! — Она остановилась перед дверью, истерзанной много раз меняемыми замками, постучала. Послышались торопливые, шаркающие шаги, дверь отворилась. За нею был худощавый старик с небольшой клочковатой бородой и старательно зачесанной лысиной — петушиный гребень стоял выше лба! Живописно уляпанный разноцветной краской фартук, в руках тряпка, кисти, и от всего — резкий запах скипидара.
— Опаздываешь, — сказал он. — На семь минут. И заставляешь меня ждать.
Он не обратил внимания на Кирилла, не заметил его, как не замечают привычных старых знакомых. Они вошли в помещение с высоким косым потолком и единственным большим окном в полстены. Это была художественная мастерская, довольно просторная, однако же заставленная пачками полотен, старинной, полуразрушенной мебелью, а на стенах по всему периметру висело множество картин, писанных маслом, акварелью, и просто карандашных рисунков, оправленных в хорошие рамы, но на всех был изображен этот старик художник: разного возраста, в разных костюмах и позах. Под невысокой антресолью, которая тоже была забита полотнами, подрамниками и гипсовыми слепками, стояла широкая деревянная кровать, застеленная белым, в узорных разводах, атласным покрывалом. Это был самый чистый и опрятный уголок, поскольку во всей мастерской царил творческий хаос — кучи живописной газетной бумаги, о которую вытирали кисти, обрывки холста, выдавленные напрочь тюбики и просто вековая, искристая пыль.
Старик, словно блин со сковороды, выхватил из зубов мольберта недописанное полотно, задвинул его на антресоли и оттуда же вынул другое, большего размера. Кирилл, не показывая любопытства, озирался по сторонам: крутая достоевщина удивительно соседствовала с хорошей, насколько понимал Кирилл, живописью. Ниже галереи портретов художника висел ряд пейзажей, натюрмортров и интерьеров каких-то богатых комнат со старинной мебелью. И отдельно — портреты молодых женщин с милыми и фотогеничными лицами.
— Садись сюда! — приказала она Кириллу и подтолкнула к креслу с ободранной позолотой ручек. Кирилл скинул фуражку, снял мундир и по-свойски упал в кресло: жизнь надо воспринимать как воздух, ибо она так же естественна и необходима.
— Опаздываем! — снова напомнил художник. — Скоро изменится освещение, поторопись.
Кирилл поймал ее за руку, привлек поближе и прошептал:
— Сейчас я узнаю твое имя.
— Каким образом? — спросила она беззаботно.
— Он тебя назовет по имени!
— Не назовет, — бросила она. — Потому что не знает.
Старик тем часом возился с мольбертом, вставляя полотно, и не внимал их разговорам.
И здесь произошло то, что Кирилл никак не ожидал при всей своей фантазии и авантюрности настроения. Она вдруг единым движением сорвала с себя широкую маечку, ловко скинула туфельки и сдернула брючки из ткани-плащевки. И то, что было под брюками, — тоже…
Кирилл слегка задохнулся, сглотнул враз пересохшим горлом, но не потерял самообладания. Напротив, сузил веки и попытался равнодушно хмыкнуть, хотя в голове и груди все бурлило и требовало словесного выражения.