Возвращение Мюнхгаузена
Шрифт:
– Какая досада. Но может быть, я могла бы возместить недомер, познакомив вас с человеком, который видит на тысячу верст и тысячу лет вперед.
Я изъявил готовность – и вскоре один из спудов приоткрылся. То есть приоткрылась, собственно, скрипучая дверь в лачугу, где вместо обойного узора – пятна от сырости и клопов, а из раскрытой печки – обуглившиеся торчки родословного древа. Сумрачный человек, которого любезная хозяйка представила мне, назвав достаточно известное имя автора книг о грядущих судьбах России, долго сидел, уставясь зрачками в носки своих сапог. Хозяйка, видя мое нетерпение, попробовала перевести глаза провидца с концов ботинок на конец вселенной. Человек скривил губы, но не сказал ни слова. Переглянувшись со мной, хозяйка переменила тему:
– Вы заметили,
– Ни к чему, – пробурчал пророк и перевел зрачки от носков к торчкам из печки.
Графиня сделала мне знак: сейчас начнется. И действительно:
– Сказано в летописях: «Дымий град». И еще: «Над Московою солнце кроваво за дымью всходища». А в Домострое: «Аки пчелы, от дыму, ангелы отлетяша». И когда мы стали безангельны, дымы подымались из пространств во времена и настало неясное, как бы сквозь дымку, «смутное время». И самое время стало смутностью, смешались века, тринадцатый на место двадцатого: inde [12] – революция. Один из наших великих уже давно озаглавил ее: «Дым». Другой, еще давнее, писал о «Дыме отечества», который нам «сладок и приятен». И дымьих сластен, любителей дымком побаловаться, дегустаторов гари и тлена прибывало и прибывало, пока отчизна, убывая и убывая, с дымом уйдя, не обратилась в дым, им столь сладостный и приятный. Взгляните на диски уличных часов: разве стрелы на них не вздрагивают от мерзи, отряхая с себя гарь и копоть секунд; разве глаза ваши не плачут, изъеденные дымом времен, разве… кстати, ваша печка, графиня, слегка дымит. Разрешите мне щипцы.
12
Затем, вследствие этого (лат.).
Мы с хозяйкой переглянулись: а вдруг пророк догадается, что его антиципации о дыме запроданы вместе с щипцами мне. Желая замять неловкость, я заговорил в свою очередь, предлагая вниманию собеседников целую коллекцию вывезенных с запада новостей. Пророк сидел, опустив голову на ладони, и свесившиеся пряди волос закрывали от меня выражение его лица. Но графиня положительно расплывалась от удовольствия и просила еще и еще. Я говорил о водопадных грохотах европейских центров, о ночах, превращенных в электрический день, о реке автомобилей, дипломатических раутах, спиритических сеансах, модных дамских туалетах, заседаниях Амстердамского Интернационала и выездах английского короля, о модной бостонской религии и восходящих звездах мюзик-холлов, о Черчилле и Чаплине, о… Навстречу моему взгляду сквозь синий туман (печка действительно пошаливала) мелькнуло тающее от восторга лицо слушательницы, но я, не предвидя последствий, продолжал еще и еще; дойдя до описания аудиенции, данной мне императором всероссийским, я поднял глаза… и не увидел графини: кресло ее было пусто. В недоумении я повернулся к провидцу. Он поднялся и, вздохнув, сказал:
– Да, ни щипцов, ни графини: растаяла. И убийца – вы.
Затем, подвернув брюки, он перешагнул через лужу, еще так недавно бывшую графиней. Мне оставалось – тоже. Связанные тайной, мы вышли, плотно прикрыв дверь.
Кривая улица, тусклые фонари, тщетно пробующие дотянуться лучами друг до друга. Мы шли молча меж пустых стен; вдруг на одной из них свежею краской четыре знака: СССР. Спутник протянул руку к буквам:
– Прочтите.
Я прочел, дешифрируя знаки. Он гневно тряхнул волосами:
– Ложь! Слушайте – я открою вам криптограмму, разгаданную избранными: СССР – SSSR – Sancta, Sancta, Sancta, Russia – трижды святая Россия. Ayскультируя буквы, слушая, как они дышат, вы подмечаете лишь их выдохи, – мне слышимы и вдохи: истинно, истинно говорят они – трижды святой и единой: Богу подобной.
И кривая улица повела нас дальше. Дойдя до перекрестка, спутник вдруг круто остановился:
– Дальше мне нельзя.
– Почему?
– Тут начинается мостовая из булыжника, – глухо уронил пророк, – людям моей профессии лучше подальше от камней.
Оставив неподвижную фигуру спутника у края асфальтной
Рядом со мной шагала мысль: два миллиона спин, спуды, жизнь, разгороженная страхом доносов и чрезвычайностей, подымешь глаза к глазам, а навстречу в упор дула, сплошное dos а dos. [13] И опыт подтвердил мою мысль во всей ее мрачности: увидев как-то человека, быстро идущего в сторону от жилья, я остановил его вопросом:
13
Спина к спине (лат.).
– Куда?
В ответ я услышал:
– До ветру.
Эти исполненные горькой лирики слова на всю жизнь врезались мне в память: бедный, одинокий человек, – подумал я вслед уединяющемуся, – у него нет ни друга, ни возлюбленной, кому бы он мог открыться, только осталось – к вольному ветру! Два миллиона спин; спуды-спуды-спуды.
8
Лектор сделал паузу: кадык нырнул в воротниковую щель и отдыхал. Зато кнопка звонка, зашевелившись, топнула раз и другой – вспыхнул экран. По залу точно ветром пронесло испуганное «ах», и десятки людей, натыкаясь в темноте друг на друга, бросились к порогам.
– Свет, – крикнул лектор и, когда вновь зажглись лампионы, – займите ваши места, я продолжаю. Диапозитив, так испугавший вас, леди и… джентльмены, казалось бы, заслуживает иных эмоций: перед нами вспыхнула и погасла секундная жизнь существа, олицетворяющего собой идеал социальной справедливости, каждая часть тела которого строго соответствует по величине своей ценности. Другими словами, вы видели так называемого статистического человека, портрет которого уже известен тем, кто имел дело со страхованием рабочих. Телосложение статистического человека таково: каждый орган прямо пропорционален по величине размеру суммы, какая выплачивается застрахованному в случае потери этого органа: таким образом, глаза у статистического человека, как вы, вероятно, успели это заметить (орган, который у нас с вами значительно меньше, скажем, ягодиц, что несправедливо, потому что ценность его для работы гораздо больше), глаза его выползают из-под растянутых век огромными мячами, левая рука еле достает до бедер, а правая волочится пальцами по земле, ну и так далее, и так далее. Признаюсь, что, когда я в первый раз наткнулся зрачками на выпяченные глазные яблоки справедливо телосложенного, я был близок к тому, чтоб удивиться. Но помимо Горациевой максимы «ничему не удивляйся» у меня есть правило и собственного изготовления: «удивляй ничем». Итак, мы встретились с справедливо телосложенным на одной из скамей московского бульвара. Мимо сновали мальчишки с облизанными ирисами. Чистильщики сапог охотились за грязными голенищами. Лицо случайного соседа, которого я застал уже сидящим на скамье, было спрятано за газетой. Скользнув глазами по бумажной ширме, я сказал:
– А реформисты опять пошли вправо.
– Нулям, если они хотят что-нибудь значить, один путь: вправо.
Газета сложила листы, и тут-то, навстречу моему спрашивающему взгляду, – вытиснувшиеся из орбит гигантизированные глаза. Я невольно отодвинулся, но за мной потянулась саженная длинная рука: большой и указательный, разросшиеся за счет остальных трех, делали ее похожей на клешню. Поймав меня у самого краешка скамьи, клешня стиснула мне пальцы.
– Будем знакомы: наглядное пособие. А вы? От вас как будто тоже, – потянул он вспучившейся ноздрей, – книгой попахивает…
– Да, вам действительно нельзя отказать в наглядности, – отклонил я вопрос.
– Настолько, – осклабился клешняк, показав разнокалиберье зубов, – что ни одна она «ненаглядным» не назовет.
– Кто знает, – решился я на робкий комплимент, – красоты в мире мало, дурного вкуса много.
– Да, чем хуже, тем лучше: прежде это называли: «предустановленная гармония», harmonia predestinate. Но если хотите, чтобы я для вас был пособием, спрашивайте: все цифры от нуля до бесконечности к вашим услугам.