Возвращение на родину
Шрифт:
– Я целый день занимался.
– Ах да, - добавила миссис Ибрайт более спокойно, - я тут как раз думала, может, правда, ты сумеешь выдвинуться как учитель и хоть на этом поприще сделать карьеру, раз уж твое прежнее тебе ненавистно.
Ибрайту не хотелось разрушать эту мечту, хотя его собственный план был весьма непохож на те, в которых воспитание юношества рассматривается лишь как средство подняться по общественной лестнице. У него не было таких желаний. Он достиг той стадии в жизни молодого человека, когда ему становится ясна неумолимая жестокость законов, управляющих человеческой жизнью; честолюбие молчит в такие минуты. Во Франции на этом этапе нередко совершают самоубийство; в Англии мы в таких случаях показываем себя с несколько
Любовь между Клаймом и его матерью стала теперь до странности неприметной. О любви можно сказать, что чем она крепче, тем скрытнее. В своей абсолютно неуничтожимой форме она достигает таких глубин, что всякое проявление ее вовне становится уже мучительным. Так было и с этими двумя. Если бы кто подслушал их разговор, он бы сказал: "Как они холодны друг с другом!"
Взгляды Клайма и его желание посвятить свое будущее учительству произвели впечатление на миссис Ибрайт. Да и как могло быть иначе, когда он был частью ее и споры их велись как бы между правой и левой рукой одного и того же тела? Он потерял надежду воздействовать на нее доводами - и вдруг, как полную неожиданость для себя, обнаружил, что может повлиять на нее неким магнетизмом, который настолько же выше слов, насколько слова выше нечленораздельных выкриков.
И, как ни странно, теперь он начинал уже чувствовать, что легче будет убедить ее, своего лучшего друга, в том, что сравнительная бедность, по существу, более высокий путь для него, чем ему самому примириться с ее согласием быть убежденной. Мать была до такой степени и так самоочевидно права со всех разумных, практических точек зрения, что он даже с какой-то болью в сердце осознал, что может ее поколебать.
Ей была в высшей степени свойственна проницательность, своего рода проникновение в жизнь, тем более удивительное, что сама она в жизни не участвовала. Известны такие примеры: люди, не имевшие ясного представления о вещах, которые они критиковали, имели, однако, ясное представление о взаимоотношениях этих вещей. Блеклок[23], поэт, слепой от рождения, умел точно описывать видимые предметы; профессор Сандерсон, тоже слепец, читал превосходные лекции о цвете и объяснял другим теорию явлений, которые были им доступны, а ему нет. В практической жизни такой одаренностью отличаются чаще всего женщины; они могут следить за миром, которого никогда не видали, и оценивать силы, о которых только слышали. Мы называем это интуицией.
Как миссис Ибрайт воспринимала большой мир? Как некое множество, тенденции которого можно уловить, но не его сущность. Людские сообщества виделись ей как бы с некоторого расстояния; она видела их так, как мы видим толпы на полотнах Саллаэрта, Ван-Альслоота и других художников той же школы, - огромные массы живых существ, которые толкаются, теснятся, делают зигзаги и все вместе движутся в определенном направлении, но чьи черты невозможно различить именно в силу широкого охвата картины.
Глядя на миссис Ибрайт, не трудно было определить, что ее жизнь, по крайней мере, до сих пор, была богата не действием, но размышлением. И природный нравственный ее склад, и его искаженность обстоятельствами были словно записаны в ее движениях. Движения ее имели величавость своей основой, хотя сами были далеко не величественны; они должны были бы выражать уверенность, но они не были уверенными. Как ее некогда упругая походка отяжелела с годами, так и ее врожденная сила жизни не смогла достичь полного расцвета, ущемленная нуждой.
Следующее легкое прикосновение пальцев, незаметно вылепливавших судьбу Клайма, произошло несколько дней спустя. На пустоши раскопали курган; Ибрайт при этом присутствовал, и его рабочая комната в тот день пустовала. Под вечер вернулся Христиан, ходивший по делу в ту же сторону, и миссис Ибрайт стала его расспрашивать.
– Вырыли ямину, миссис Ибрайт, и нашли пропасть этих штуковин, вроде опрокинутых цветочных горшков. А в середке в них мертвячьи кости. И многие брали эти горшки и уносили к себе; ну, а я ни в жизнь не стал бы спать там, где они стоят; мертвецы-то, бывает, приходят и требуют свое назад. Мистер Ибрайт тоже взял один такой горшочек с костями, домой хотел отнести, настоящие человечьи кости!
– да, видно, не суждено ему было, передумал в конце концов, да все и отдал, и горшок и кости. И слава богу, миссис Ибрайт, так-то вам поспокойнее будет, а то ведь страх какой, мертвечина в доме, а у вас тут еще и ветер ночью как-то воет не по-хорошему.
– Все отдал?
– Да. Подарил мисс Вэй. У нее, видать, пристрастье какое-то, людоедское прямо, ко всей этой кладбищенской посуде.
– Мисс Вэй тоже там была?
– Да, кажись, и она была.
Когда вскоре после этого Клайм пришел домой, мать сказала ему каким-то необычным тоном:
– Ты взял урну для меня, а отдал другой.
Клайм ничего не ответил - слишком отчетливое чувство, прозвучавшее в этих словах, не допускало ответа.
Одна за другой проходили первые недели нового года. Ибрайт много занимался дома, но также и много гулял, всякий раз беря направление на какую-нибудь точку в линии, соединяющей Мистовер и Дождевой курган.
Пришел наконец март месяц, и всюду на пустоши стали заметны первые слабые признаки пробуждения от зимнего сна. Пробуждение это совершалось медленно и незаметно, словно бы подкрадывалось по-кошачьи. Пруд возле капитанской усадьбы оставался немым и мертвым для тех, кто, придя на его берег, двигался или производил шум; но стоило постоять там тихо и молча, и в воде замечалось большое оживление. Робкий животный мир возвращался на лето к жизни. Крошечные головастики и тритоны уже начали пускать пузырьки и быстро носиться под водой; жабы издавали звуки, похожие на попискиванье недавно вылупившихся утят, и по двое и по трое выползали на берег; а над головой в гаснущем свете дня то и дело пролетали шмели, и гуденье их то усиливалось, то ослабевало, как удары в гонг.
В один из таких вечеров Ибрайт спускался в долину БлумсЭнда, простояв перед тем вместе с одной особой возле этого самого пруда достаточно тихо и достаточно долго для того, чтобы расслышать все это мелкое шевеленье воскресающей природы; однако он его не слышал. Спускаясь с холма, он шел быстро, упругой поступью. Перед домом матери остановился и перевел дух. В свете, падавшем из окна, видно было, что лицо его раскраснелось и глаза сияют. Но одного нельзя было увидеть, - того, что он ощущал у себя на губах, словно положенную на них печать. И это ощущение было так реально, что он не решался войти в дом, - ему казалось, что мать тотчас спросит: "Что это за красное пятно так ярко горит у тебя на губах?"
Но вскоре он все-таки вошел. Чай был готов, и Клайм сел за стол напротив матери. Мать только скупо проронила несколько слов, а ему самому что-то недавно происшедшее на холме и слова, при этом произнесенные, не давали начать ничего не значащую болтовню. В молчанье матери, пожалуй, даже таилась угроза, но его это, по-видимому, не трогало. Он знал, почему она так скупа на слова, но не мог устранить причину ее недовольства. Такое молчаливое сидение за столом в последнее время стало входить у них в привычку. Наконец Ибрайт заговорил: он сделал попытку копнуть под самый корень.
– Вот уже пять дней, - сказал он, - как мы так вот сидим за трапезами, почти не раскрывая рта. Какой в этом толк, мама?
– Никакого, - ответила она удрученно.
– Но причина для этого есть, и очень серьезная.
– Ее не станет, когда вы все узнаете. Я давно хотел поговорить с вами и рад, что время наконец пришло. Причина, конечно, в Юстасии Вэй. Да, признаюсь, я только что виделся с ней и до того еще много раз.
– - Да, я понимаю, что все это значит. И это меня очень беспокоит, Клайм. Ты губишь себя, и все из-за нее. Не будь этой женщины, ты не стал бы затевать всю эту историю с учительством.