Возвращение с Западного фронта (сборник)
Шрифт:
Она поднялась. Внезапно она совершенно преобразилась. Ее движения стали автоматическими. Она подошла вплотную ко мне.
– Да, это правда, – прошипела она, – я чувствую, это правда! Какой подлец! О, какой подлец! Заставить меня проделать все это, а потом вдруг такое! Но я возьму их и выброшу, выброшу все в один вечер, вышвырну на улицу, чтобы от них не осталось ничего! Ничего! Ничего!
Я молчал. С меня было довольно. Ее первое потрясение прошло, она знала, что Хассе умер, во всем остальном ей нужно было разобраться самой. Ее ждал еще один удар – ведь ей предстояло узнать, что
Теперь она рыдала. Она исходила слезами, плача тонко и жалобно, как ребенок. Это продолжалось довольно долго. Я дорого дал бы за сигарету. Я не мог видеть слез.
Наконец она умолкла, вытерла лицо, вытащила серебряную пудреницу и стала пудриться, не глядя в зеркало. Потом спрятала пудреницу, забыв защелкнуть сумочку.
– Я ничего больше не знаю, – сказала она надломленным голосом, – я ничего больше не знаю. Наверно, он был хорошим человеком.
– Да, это так.
Я сообщил ей адрес полицейского участка и сказал, что сегодня он уже закрыт. Мне казалось, что ей лучше не идти туда сразу. На сегодня с нее было достаточно.
Когда она ушла, из гостиной вышла фрау Залевски.
– Неужели, кроме меня, здесь нет никого? – спросил я, злясь на самого себя.
– Только господин Джорджи. Что она сказала?
– Ничего.
– Тем лучше.
– Как сказать. Иногда это бывает и не лучше.
– Нет у меня к ней жалости, – энергично заявила фрау Залевски. – Ни малейшей.
– Жалость – самый бесполезный предмет на свете, – сказал я раздраженно. – Она обратная сторона злорадства, да будет вам известно. Который час?
– Без четверти семь.
– В семь я хочу позвонить фрейлейн Хольман. Но так, чтобы никто не подслушивал. Это возможно?
– Никого нет, кроме господина Джорджи. Фриду я отправила. Если хотите, можете говорить из кухни. Длина шнура как раз позволяет дотянуть туда аппарат.
– Хорошо.
Я постучал к Джорджи. Мы с ним давно не виделись. Он сидел за письменным столом и выглядел ужасно. Кругом валялась разорванная бумага.
– Здравствуй, Джорджи, – сказал я, – что ты делаешь?
– Занимаюсь инвентаризацией, – ответил он, стараясь улыбнуться. – Хорошее занятие в сочельник.
Я поднял клочок бумаги. Это были конспекты лекций с химическими формулами.
– Зачем ты их рвешь? – спросил я.
– Нет больше смысла, Робби.
Его кожа казалась прозрачной. Уши были как восковые.
– Что ты сегодня ел? – спросил я.
Он махнул рукой:
– Не важно. Дело не в этом. Не в еде. Но я просто больше не могу. Надо бросать.
– Разве так трудно?
– Да.
– Джорджи, – спокойно сказал я. – Посмотри-ка на меня. Неужели ты сомневаешься, что и я в свое время хотел стать человеком, а не пианистом в этом б…ском кафе «Интернациональ»?
Он теребил пальцы.
– Знаю, Робби. Но от этого мне не легче. Для меня учеба была всем. А теперь я понял, что нет смысла. Что ни в чем нет смысла. Зачем же, собственно, жить?
Он был очень жалок, страшно подавлен, но я все-таки расхохотался.
– Маленький осел! – сказал я. – Открытие сделал! Думаешь, у тебя одного столько грандиозной мудрости?
– Нет, – сказал он.
Он совсем скис.
– Нет, пойдем, – сказал я. – Сделай мне одолжение. Я не хотел бы быть сегодня один.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
– Ну, как хочешь, – ответил он безвольно. – В конце концов, не все ли равно.
– Ну, вот видишь, – сказал я. – Для начала это совсем неплохой девиз.
В семь часов я заказал телефонный разговор с Пат. После семи действовал половинный тариф, и я мог говорить вдвое дольше. Я сел на стол в передней и стал ждать. Идти на кухню не хотелось. Там пахло зелеными бобами, и я не хотел, чтобы это хоть как-то связывалось с Пат даже при телефонном разговоре. Через четверть часа мне дали санаторий. Пат сразу подошла к аппарату. Услышав так близко ее теплый, низкий, чуть неуверенный голос, я до того разволновался, что почти не мог говорить. Я был как в лихорадке, кровь стучала в висках, я никак не мог овладеть собой.
– Боже мой, Пат, – сказал я, – это действительно ты?
Она рассмеялась:
– Где ты, Робби? В конторе?
– Нет, я сижу на столе у фрау Залевски. Как ты поживаешь?
– Хорошо, милый.
– Ты встала?
– Да. Сижу в белом купальном халате на подоконнике в своей комнате. За окном идет снег.
Вдруг я ясно увидел ее. Я видел кружение снежных хлопьев, темную точеную головку, прямые, чуть согнутые плечи, бронзовую кожу.
– Господи, Пат! – сказал я. – Проклятые деньги! Я бы тут же сел в самолет и вечером был бы у тебя.
– О дорогой мой…
Она замолчала. Я слышал тихие шорохи и гудение провода.
– Ты еще слушаешь, Пат?
– Да, Робби. Но не надо говорить таких вещей. У меня совсем закружилась голова.
– И у меня здорово кружится голова, – сказал я. – Расскажи, что ты там делаешь наверху.
Она заговорила, но скоро я перестал вникать в смысл слов и слушал только ее голос. Я сидел в темной передней под кабаньей головой, из кухни доносился запах бобов. Вдруг мне почудилось, будто распахнулась дверь и меня обдала волна тепла и блеска, нежная, переливчатая, полная грез, тоски и молодости. Я уперся ногами в перекладину стола, прижал ладонь к щеке, смотрел на кабанью голову, на открытую дверь кухни и не замечал всего этого – вокруг было лето, ветер, вечер над пшеничным полем и зеленый свет лесных дорожек. Голос умолк. Я глубоко дышал.
– Как хорошо говорить с тобой, Пат. А что ты делаешь сегодня вечером?
– Сегодня у нас маленький праздник. Он начинается в восемь. Я как раз одеваюсь, чтобы пойти.
– Что ты наденешь? Серебряное платье?
– Да, Робби. Серебряное платье, в котором ты нес меня по коридору.
– А с кем ты идешь?
– Ни с кем. Вечер будет в санатории. Внизу, в холле. Тут все знают друг друга.
– Тебе, должно быть, трудно сохранять мне верность, – сказал я. – Особенно в серебряном платье.