Возвращение с Западного фронта (сборник)
Шрифт:
Я слушаю их не очень внимательно. Они выросли с тех пор, как я видел их в последний раз. Возможно, что я тогда попросту ничего не замечал, но тем сильнее это бросается в глаза теперь. Ильзе, вероятно, уже перевалило за семнадцать. Как время летит!
– Слышал, советник Плайстер умер? – спрашивает отец.
Я отрицательно качаю головой:
– Нет, не слыхал. Когда?
– В июле. Числа двадцатого.
На печке запевает чайник. Я перебираю бахрому скатерти. Так-так, в июле, думаю я, в июле; за последние пять дней июля мы потеряли тридцать шесть человек. Я с трудом
– А что с ним было? – вяло спрашиваю я, отяжелев от непривычного тепла. – Осколком или пулей?
– Да что ты, Эрнст, – удивляется отец моему вопросу, – он ведь не солдат! У него было воспаление легких.
– Ах да! – говорю я, выпрямляясь на своем стуле. – Бывает еще и такое.
Они рассказывают обо всем, что произошло со времени моей последней побывки. Голодные женщины до полусмерти избили хозяина мясной на углу. Как-то, в конце августа, на семью выдали по целому фунту рыбы. У доктора Кнотта украли собаку и, верно, пустили ее на мыло. Фрейлейн Ментруп родила ребеночка. Картофель опять вздорожал. На будущей неделе на бойне, говорят, будут выдавать кости. Вторая дочь тети Греты в прошлом месяце вышла замуж, и – представь! – за ротмистра…
По стеклам окон стучит дождь. Я поеживаюсь. Как странно сидеть в комнате. Странно быть дома…
Сестра вдруг умолкает.
– Ты совсем не слушаешь, Эрнст, – удивленно говорит она.
– Да нет же, слушаю, – уверяю я ее и изо всех сил стараюсь взять себя в руки. – За ротмистра, ну да, она вышла замуж за ротмистра.
– Да, понимаешь, как ей повезло! – живо продолжает сестра. – А ведь у нее все лицо в веснушках. Что ты на это скажешь?
Что мне сказать? Если шрапнель попадает в голову ротмистра, то ротмистр точно так же испустит дух, как и всякий другой смертный.
Родные продолжают болтать, но я никак не могу собрать своих мыслей: они все время разбредаются.
Встаю и подхожу к окну. На веревке висит пара кальсон. Серея в сумерках, они будто лениво покачиваются. Брезжит белесоватая мгла раннего вечера. И вдруг передо мной, призрачно и отдаленно, встает другая картина. Покачивающееся на ветру белье, одинокая губная гармоника в вечерний час, ночной поход… Трупы негров в выцветших голубых шинелях; губы убитых растрескались, глаза налиты кровью… Газ. На миг все это четко возникает передо мной, потом, всколыхнувшись, исчезает, и опять покачиваются на веревке кальсоны, брезжит белесоватая мгла, и опять я ощущаю за спиной комнату, и родных, и тепло, и надежные стены.
Все это уже прошлое, думаю я с облегчением и быстро отворачиваюсь от окна.
– Что с тобой, Эрнст? – спрашивает отец. – Ты и четверти часа не посидишь на месте.
– Это, наверное, от усталости, – полагает мать.
– Нет, – говорю я в каком-то смятении и стараюсь разобраться в себе, – нет, не то. Но я, кажется, действительно, не могу долго усидеть на стуле. На фронте у нас не было стульев, мы валялись где попало. Я просто отвык.
– Странно, – говорит отец.
Я пожимаю плечами. Мать улыбается.
– Ты еще не был
– Нет, – говорю я и отправляюсь к себе.
Я открываю дверь. От знакомого запаха невидимых в темноте книг у меня бьется сердце. Нетерпеливо включаю свет. Затем оглядываюсь.
– Все осталось как было, – говорит за моей спиной сестра.
– Да, да, – отвечаю я, лишь бы отделаться: мне хочется побыть одному.
Но все уже здесь. Они стоят в дверях и ободряюще поглядывают на меня. Я сажусь в кресло и кладу руки на стол. Какой он удивительно гладкий и прохладный! Да, все на старом месте. Вот и пресс-папье из коричневого мрамора – подарок Карла Фогта. Оно стоит на своем месте, между компасом и чернильницей. А Карл Фогт убит на Кеммельских высотах.
– Тебе разонравилась твоя комната? – спрашивает сестра.
– Нет, почему же? – нерешительно говорю я. – Но она какая-то маленькая…
Отец смеется:
– Какая была.
– Конечно, – говорю я, – но почему-то мне казалось, что она гораздо просторней.
– Ты так давно не был здесь, Эрнст! – говорит мать. Я молча киваю. – На кровать, пожалуйста, не смотри. Я еще не сменила белья.
Я ощупываю карман своей куртки. Адольф Бетке подарил мне на прощание пачку сигар. Мне хочется закурить. Все вокруг стало каким-то зыбким, как при головокружении. Я жадно вдыхаю табачный дым, и сразу становится легче.
– Как? Ты куришь сигары? – удивленно и чуть ли не с упреком говорит отец.
Я недоуменно вскидываю на него глаза:
– Разумеется, они входили на фронте в наш паек, мы получали по три-четыре штуки ежедневно. Хочешь?
Покачивая головой, он берет сигару:
– Раньше ты совсем не курил.
– Да, раньше… – говорю я, чуть посмеиваясь над тем, что он придает этому такое значение. Раньше я бы, конечно, не позволил себе смеяться над отцом. Но почтение к старшим испарилось в окопах. Там все были равны.
Украдкой поглядываю на часы. Я здесь каких-нибудь два часа, но мне кажется, что месяцы прошли с тех пор, как я расстался с Вилли и Людвигом. Охотнее всего я бы немедленно помчался к ним, я еще не в состоянии освоиться с мыслью, что останусь в семье навсегда, мне все еще чудится, что завтра ли, послезавтра ли, но мы снова будем маршировать, плечо к плечу, кляня все и вся, покорные судьбе, но сплоченные воедино.
Наконец я встаю и приношу из передней шинель.
– Ты разве не проведешь этот вечер с нами? – спрашивает мать.
– Мне нужно еще явиться в казарму, – говорю я. Ведь истинной причины ей все равно не понять.
Она выходит со мной на лестницу.
– Подожди, – говорит она, – здесь темно, я тебе посвечу…
От неожиданности я останавливаюсь. Посветить? Для того, чтобы сойти по этим нескольким ступенькам? О Господи, по скольким топким воронкам, по скольким разрытым дорогам приходилось мне по ночам пробираться под ураганным огнем и в полной темноте! А теперь, оказывается, мне нужен свет, чтобы сойти по лестнице! Ах, мама, мама! Но я терпеливо жду, пока она принесет лампу. Мать светит мне, и мне кажется, будто она в темноте гладит меня по лицу.