Возвратная горячка
Шрифт:
Бутылка с шампанским опустела. Пора было уходить. Несколько раз мимо его укромного уголка прошмыгнула какая-то фигура, плохо видная из-за ширмы. Наконец, в закуток заглянул, а потом вошел высокий худой человек, в модном сюртуке, с серым, изможденным лицом, в котором Анненков узнал Некрасова. Анненков поднялся навстречу вошедшему, тот быстро проговорил:
– Извините, Павел Васильевич, я узнал у полового, что вы здесь обедаете. Решил присоединиться.
– Да я уже вроде пообедал.
– Прошу вас задержаться ненадолго, я, собственно, вечером думал расписать пульку, да вот перед игрой к вам заглянул – как к старому товарищу и советчику. Помните, лет десять тому, когда Чернышевский в мое отсутствие опубликовал «Поэта и гражданина» и цензура на нас ополчилась, я к вам обратился за советом и помощью? Вот и сейчас в этом нуждаюсь, – он помолчал и вдруг предложил, – выпьете со мной водочки?
– Нет, увольте, на сегодня больше не ем и не пью.
Некрасов вышел на минуту – и скоро все тот
Он сел и охватил голову руками.
– Я за эти несколько лет, Павел Васильич, измучился так, словно воистину через каторгу прошел. Вроде чего-чего не переживали: денег на печать «Современника» не было, цензура свирепствовала, Краевский авторов переманивал, но журнал жил, его читали, подписка росла. И вот с этого заколдованного 1861 года, года Освобождения, пошла такая свистопляска – только держись. В ноябре 1861 умер Коля Добролюбов, ужасная потеря для России, для журнала, и ужасная рана в моей душе. Он был мне как сын или брат младший… В том же году Михайлова арестовали, Михайлу Ларионыча, чудный поэт, Беранже перевел, Гейне! Талант имел и душу чистейшую. Сослали в Нерчинск, в каторгу, на рудники, пишут оттуда, что немного ему жизни осталось, а ведь нет и 37. В феврале 1862 Иван Панаев умер, мой давний компаньон и друг, а через несколько месяцев взяли того, на ком журнал стоял, – Чернышевского, и с ним вместе Александра Серно-Соловьевича, державшего важную для нас книжную лавку на Невском, какие люди, а? Обоих приговорили к каторге и вечному поселению в Сибири… Одна радость, что опубликовали мы в «Современнике» роман Николая Гаврилыча, в Петропавловке написанный, в Алексеевском равелине. Вы, поди, читали? В трех номерах за 1863 год, чудом цензуру прошел, да и приключения с рукописью были. Вы слышали небось? Я ее потерял, когда вез на извозчике. Потом, слава тебе господи, один бедный человек, вознаграждением прельстившись, ее принес в редакцию.
Анненков сидел молча, понимая, что Некрасову нужно излить душу. Сам он «семинаристов» – Добролюбова и Чернышевского – не любил. Последнего, с его высоким вкрадчивым голосом, скромненько себя держащего, – и при этом умудрявшегося сквозь препоны цензуры проводить через журнал свои радикальные взгляды, считал обманщиком, заманивающим молодежь ложными целями и посулами…
Некрасов, до того державший стакан с водкой в руке, поставил его на скатерть, и продолжил, не глядя на Анненкова.
– Три года назад «Современник» уже закрывали за якобы «вредное направление». Восемь месяцев стояли. Сколько я кабинетов исходил, кому только ни кланялся… Наконец, начали работать – с оглядкой, конечно, с робостью, да и перьев уже тех не было. Но все же отчасти дух прежний остался. И что же теперь? Из верных источников узнал, от самого Адлерберга, министра двора. Есть план наверху закрыть «Современник», уже насовсем. Что ты будешь делать – не нравится им наше направление, видно, все журналы хотят подравнять под «Русский вестник» Каткова.
Он поднял глаза: «Как думаете, Павел Васильич, закроют?»
Анненков помолчал, словно обдумывая сказанное Некрасовым. На самом деле, мог бы ответить сразу.
– Закроют, Николай Алексеевич, даже не сомневайтесь. Обязательно закроют. Нынче у правительства все козыри на руках.
– Вот и я думаю, что закроют. Но бороться буду, буду бороться до последнего – как та мать, что телом своим ребенка от пули закрыла. [3]
Взял стакан, быстро вылил его содержимое в рот, тяжко закашлялся. Крякнул, закусил корочкой с кружком огурца и взглянул на Анненкова:
3
В 1866 году, желая сохранить журнал, Некрасов в Английском клубе прочитал оду в честь Муравьева Виленского (Муравьева-Вешателя), подавлявшего Польское восстание. Ода не помогла, в том же году «Современник» был окончательно закрыт.
– Говорят, вы, Павел Васильич, удачно женились. Счастливы? – Анненков выдержал пытливый взгляд, глаз не отвел:
– Счастлив, Николай Алексеич.
Про болезнь Глафиры он говорить не хотел.
– А я все по бабам, то одна, то другая. С Авдотьей расстался… До Анненкова доходили слухи, что Авдотья Панаева, после смерти законного мужа, так и не дождавшись предложения от Некрасова, вышла замуж за молодого сотрудника редакции. Некрасов об этом умолчал. Оглянувшись по сторонам и понизив голос, словно боялся тайных свидетелей, он зашептал: – Ночи не сплю, Павел Васильич, верите ли? Страх такой иногда находит, сердце берет в тиски. Читали «Записки из мертвого дома» [4] во «Времени»? Вот она, каторга, какова. Не мне с моим здоровьишком ее выдержать… Он безнадежно махнул рукой и поднялся: – Пойду, Павел Васильич, – ждут меня, там партия составилась. Запомнилась фраза, сказанная на прощанье, с выраженьем несказанной муки: «Когда играешь – не так чувствуешь ужас жизни… и свое ничтожество». Он протянул Анненкову худую жилистую руку, руку чернорабочего, а не писателя, – и покинул закуток.
4
Автор «Записок из Мертвого дома» Федор Достоевский был осужден и сослан на каторгу за чтение в кружке петрашевцев «Письма к Гоголю» Виссариона Белинского. Павел Васильевич Анненков, в 1847 году сопровождавший Белинского на силезский курорт Зальцбрунн (вместе с Тургеневым) для лечения от чахотки (вполне безнадежного), присутствовал при написании этого письма.
Приехав домой и умывшись, Анненков первым делом прошел на половину Глафиры. Она спала, рядом спала ночная сиделка, ее вязанье валялось на полу. Он наклонился над женой – и услышал слабый голос:
– Ты, Павлуша?
– Я… Не спишь, Глафирушка?
– Уже выспалась, теперь представляю картины.
– Какие?
– Когда я была счастлива, – она поправилась, – когда мы с тобой были счастливы.
Он подумал, что со дня их женитьбы у него было больше счастья, чем во всю прошлую жизнь. Обвенчавшись, они сразу поехали в его имение Чирьково, что под Симбирском. Ехали на пароходе по Волге из Твери до Симбирска, по июньскому припеку, с ветерком. В поволжских городах – Твери, Ярославле, Костроме – сходили на берег, обедали в лучших домах, вплоть до губернаторских, – у Павла Васильевича было обширное знакомство. А в самом имении тоже было хорошо – простая деревенская жизнь среди вековых сосен, рядом с рекой… Он блаженствовал. Летом следующего года отправились в гости к старшей сестре Глафиры, на Полтавщину, в деревеньку Туровка, где расположилось имение Ульяны Марковичевой. Близкой воды там не было, зато какие вокруг простирались степи, с какими ночными запахами, прилетавшими ближе к ночи, таких душистых ночей он не помнит и в Италии! Глафира свиделась там, кажется, со всеми своими родственниками – Кочубеями, Тарковскими, Галаганами… Сказать по правде, слишком было там многолюдно. В этом они с Глафирой сходились. При наезде гостей часто от них прятались, убегали в сад.
Глафира, между тем, что-то прошептала, он наклонился и услышал: «Помнишь, Павлуша, как мы ругались в Эмсе, после дождя?»
Ну как же, конечно, он помнил. Эмс – было первое место в их заграничной поездке, где погода наконец-то установилась и после берлинских холодов и дрезденской робкой весны их встретило майское цветение, пение птиц, райское тепло. Они поселились на княжеской вилле, с превосходным видом из окна – Анненков не поскупился, платил хозяевам по три талера в сутки – за вид и комфорт. Однажды, когда они возвращались с источника (оба пили на курорте лечебную минеральную воду), начался дождь, вроде, и не сильный, но оба промокли, так как вышли без зонтов. Происшествие вызвало смех у обоих – мокрое платье облепило тело, волосы торчали в беспорядке. Он первый начал ее поддразнивать: «Ну и мокрая же ты курица», она, верная своему характеру, кинула ему в ответ: «А ты жирный кот-котище». «Курица, курица, мокрая курица», – он от нее убегал, она его настигала, била маленьким кулачком и кричала прямо в уши: «Кот, котишка, жирный кот». Оба смеялись. Оба по-детски радовались.
И вот Глафира вспомнила этот эпизод как счастье.
Ночью Анненкову не спалось – мешали впечатления дня. В тяжелом полусне громоздились видения – фигуру улыбающегося доктора Боткина сменял комитетчик, что-то говоривший о земельной реформе, а подавальщик Петр слушал его, лукаво прищурившись, на них наплывала тень Герцена, грозившая обоим пальцем, за нею появлялся Некрасов с искаженным лицом и пистолетом у виска, двое стояли у двери в зловонную каторжную нору, один из них – Достоевский – из нее выходил, другой – Чернышевский – входил… Тоска сжимала сердце; видно, сегодня он не заснет до утра. Неожиданно пришла спасительная мысль: надо уезжать. Здесь нечего больше делать. Да и доктор сказал, что Глафира нуждается в теплом климате. А уж если пойдут детки (сладкая на это надежда жила в Павле Васильевиче), [5] пусть они растут и учатся в стране более упорядоченной и цивилизованной, чем его бедная родина. Успокоенный этой мыслью, Анненков повернулся на другой бок – и заснул сном праведника.
5
У Анненковых родилось двое детей, дочь Вера (1867–1956) и сын Павел (1869–1934). Всю вторую половину жизни супруги прожили за границей – в Берлине, Дрездене, Баден-Бадене.
Зуб Шамана
Я отрицаю то царственное место, которое дают любви в жизни, я отрицаю ее самодержавную власть…
Любовь вспыхивает в нас, не спрашивая совета ни у нашего опыта, ни у нашего разума