Враг народа
Шрифт:
— Я спал, товарищ полковник, возможно, он не дозвонился, — «Ох, врет!»
— Это хуже, майор, — формально, по донесению, вас дома не было. А где был ваш шофер?
— Не знаю, товарищ полковник. Я его отпустил часов в шесть вечера.
— Та-а-ак, — глаза Колчина смотрели на Федора уже недружелюбно. — Посмотрим, — он нажал кнопку, и сразу же вошел вчерашний незнакомец с Курфюрстердамма.
Колчин не сводил с Федора глаз, но Федор смотрел на вошедшего так, словно видел того впервые.
— Что вы скажете?
— Тот самый,
— Что скажете вы, майор?
— Скажу, что ничего не понимаю, товарищ полковник. Кто этот человек?
Колчин сделал знак агенту выйти.
— Вы что, майор, ставите меня в дурацкое положение? Я же вам русским языком говорю, что смотрю на дело, как на вздор. Агент — официальное лицо — говорит, что видел вас, а вы говорите, что там не были, Вы понимаете, что вы делаете?
— Товарищ полковник, не могу же я взять и наговорить на себя того, чего я не делал! Ваш агент, по видимому, с кем-то меня спутал.
— Нет, я вижу, вы не боевой майор, а баба! Вы сами вынуждаете меня передать дело следователю, а это для вас означает арест. Понятно?
— Как вам угодно, — делая вид, что тоже рассердился, ответил Федор.
— Но пеняйте на себя: если вы там были и отрицаете это, то у вас есть особые причины скрывать посещение английского сектора. Вы понимаете, что значит подобное подозрение?
— Я ничего не могу прибавить к тому, что сказал, товарищ полковник.
— Теперь не «товарищ», а «гражданин», — зло заметил Колчин и опять позвонил.
— Уведите арестованного, — не глядя на Федора, приказал вошедшему солдату.
Через полчаса Федор сидел в уже настоящей тюремной камере. Решетчатое окно снаружи было снизу на три четверти закрыто козырьком. Погоны, орденскую планку, пояс, подтяжки у него забрали.
«Нет, скажи я, что был кино, то началось бы: — а что вы там делали? А почему немецкая машина? А гражданское платье? И подвел бы под трибунал. А так, если Карл не сознался, ничего они не сделают… А если сознается?… Тогда, в лучшем случае, демобилизация и высылка в Союз с «волчьим билетом»… А приказ Соколовского?»
Потом пришли мысли об Инге, безысходные, гнетущие. Сознание цеплялось за Баранова, за дивизию — они были здесь в Германии. А боевое прошлое? А ордена? — становилось светлее. Но вспомнились Делягин, Соня, приказ Соколовского, и снове темнело.
И снова думал об Инге. «Что она, бедняжка, делает сейчас? Только бы в отчаянии не выдала…»
Так, шагая из угла в угол, провел он весь день. В девять часов вечера кто-то за дверью глухо сказал: «спать». Долго ворочался. Мешал яркий свет лампочки. Уснул только под утро.
На следующий день проснулся с мыслью: «А плевать — будь, что будет! — Ну, был в кино, ну, вышлют домой! Наплевать!»
Но вызвали его только на четвертый день. Ночью. Следователь, старший лейтенант МГБ, черный, нервный, все посмеивался:
— Шофер-то сознался…
— По следам сестрички пошли…
— Бежать задумали…
— С
— Кто завербовал?…
— Так значит «русский народ сам себе создает эти трудности?»…
В камеру Федора отвели под утро. Голова гудела, в ушах стоял крик следователя, и было, — как заноза, — случилось страшное и невероятное: его обвиняли в подготовке к побегу на Запад и шпионаже в пользу Англии.
Уже не высылка в СССР, не демобилизация, а лагерь, а то и похуже.
«Могли же они осудить Соню. За эти четыре дня все собрали — и про Делягина, и про Соню, даже у замминистра — «гостя» Баранова…
Баранов и Моргалин, конечно, отказались. Генерал не отказался бы, Вася не отказался бы, но их не спросят…»
Федор несколько раз подходил к окошку и разглядывал решетку — сломать, бежать, спрятаться… И хотя понимал безнадежность этого, воображению отдавался охотно.
«Инга, Инга, зачем мы пошли с тобой в «Марморхауз!»
Чувство беспомощности сгибало его и он падал на табурет.
«За что? Зачем это им? Колчин еще орден заработать хочет? Или приговор послужит иллюстрацией к приказу Соколовского — всех напугают, никто уже не рискнет нарушать приказ! Вот выгода от нелепости обвинений, а может быть, моей гибели!
Власть государства станет беспощаднее и крепче в сознании всех, кто останется, кто знает меня, кто услышит или прочтет очередной приказ о приговоре… Мамочка, что они делают!»
Федор повалился на койку, но сразу же в дверь застучал надзиратель:
— Днем спать нельзя.
Федор встал и шатаясь опять принялся ходить. И вдруг, в первый раз вспомнил Катю и ее письмо. «Может быть, это наказание за Катю? За ее муку?… А Инга?»
Но Инга за эту ночь словно отошла в прошлое. «Об Инге, слава Богу, кажется, не знают… Что она будет теперь делать?»
Где-то внутри уже было ясно — Ингу отнимут, и то, что он как-то согласился с этим, обернулось мыслью: «да люблю ли я ее?» Ему продолжало казаться, что любит.
Он на самом деле, по-своему, любил ее. Он вырастил в себе, для себя эту любовь, вложив в образ Инги свое желание любить, свою потребность кого-то оберегать, о ком-то заботиться и быть кому-то нужным. Если это не случилось в отношении Кати, то только потому, что та пришла, как жена другого, независимая и сильная. Возможно, что приди ее письмо раньше, до того, как Инга была создана и стала заботой и помыслом его сердца, он полюбил бы Катю. Он неясно чувствовал, что полюби он Катю, все было бы иначе. Когда он получил письмо, отказаться от Инги было уже предательством, к ней, к себе, признанием несостоятельности своего чувства. Это и не позволило ему понять, что хотел и не понял в ту ночь, когда Катя отдала ему письмо. Любить же Ингу предательством не было: отношение нелюбви к Кате было с самого начала, в нем была мука, оскорбленность, страдания Кати, но его предательства не было, и Инга была оправданием.