Времена Аники
Шрифт:
Быстро справившись с делами, приведшими его сюда, Якша собирался засветло возвратиться в Добрун, но его зазвали в одну лавку, где компания купеческих сынков закусывала рыбкой под легкую ракию. Молодые люди потешались над Газией, известным рыбаком и пропойцей, как то и положено быть рыбаку. Сам он стоял, не выпуская из рук мокрую сеть, с которой свисала тяжелая дробь и стекала вода, образуя лужу на полу у его босых ног. Газия продал весь улов и теперь, мокрый по пояс, трясясь всем телом, опрокинул шкалик ракии залпом. Его допытывали, какой в этом году нерест, сколько он выловил и продал, но он, по суеверию всех рыболовов, уклонялся от точного ответа.
– Я слышал, ты маджарию сколотил и готовишь подношение Анике, – задирает его один из парней.
– Это я-то Анике?
Что правда, то правда, рыбак – один из множества страждущих, напрасно добивающихся Аники, но гуляки дразнят его только затем, чтобы иметь возможность самим о ней поговорить.
Расплачиваясь и все еще продолжая дрожать, Газия бросает, выходя из лавки:
– Это ваша забота, господская. Этот товар не для меня, я водой живу.
Компания продолжает разговор об Анике.
В ту же ночь Якша был у нее. И больше не вернулся к себе домой в Добрун. Все ночи он проводил у Аники. Казалось, она одного только его и принимала. Весь город судачил о протопопском сыне. Женщины от него отворачивались, мужчины обсуждали его, порицая или завидуя.
Напрасно слал своих людей протопоп с наказами, угрозами и мольбами. Видя, что ничто не помогает, он решил поехать сам и увезти сына. Но из этого ничего не вышло. Тогда он обратился к вышеградскому каймакаму.
Сын богатого и знатного Джевад-паши Плевляка, вышеградский каймакам Алибег давно уже мог бы занимать более высокое положение, но от своей матери, из рода Со-коловичей, он унаследовал барское презрение ко всякому расчету и стяжательству. Двадцать пять лет тому назад во время кратковременного расцвета и взлета благосостояния города Алибег, молодым человеком двадцати одного года, был назначен начальником полиции. Вышеградский мост оживил торговлю, город наводнился товарами, деньгами, приезжими; необходимо было держать тут достаточное количество жандармов с жестким и неподкупным командиром во главе. Между тем с годами торговля переместилась в другие края, и вышеградская дорога опустела. Приезжих становилось все меньше. Сократилось число жандармов. Но Алибег не захотел покидать Вышеград и так и остался в нем каймакамом. Дважды уходил он с отцом на войну – в Валахию и в Сербию, но каждый раз снова возвращался на свой пост в Вышеград.
У него было два дома, самые красивые в Вышеграде, на самом берегу Дрины, объединенные обширным садом. Несколько раз он женился, но все жены у него умирали. Каймакам был известен своей слабостью к женщинам. С годами он все больше пил, но пил со вкусом и не теряя чувства меры. Несмотря на возраст и беспорядочную жизнь, он сохранял былую стать. Резкие черты его подвижного лица со временем сложились в гримасу иронического примирения. В обрамлении белых усов и сильно поредевшей бороды открывался четко очерченный и юношески румяный рот. Говорил он без жестикуляции, с теплыми нотами в голосе и проникновенностью во взгляде. И питал пристрастие к горячим источникам. Он всюду их искал, объезжал все места, куда посылала его молва; где бы ни открыл каймакам горячий источник, он возводил там фонтан или купальни за свой счет.
В городе, оскудевшем и населением и товарооборотом, каймакам давно уже не имел никаких служебных обязанностей и забот. Наделенный чертами истинного аристократа, немногословный и улыбчивый, он жил в свое удовольствие, не досаждая другим, и потихоньку старел. Ездил по временам в свое имение в Плевлю или отправлялся на пирушки к своим друзьям, руджанским и гласинацским бегам.
К протопопу из Добруна, прямому, как жердь, возвышенно велеречивому, с остановившимся взглядом и серостью, разлитой в лице и распространявшейся каким-то образом и на одежду, словно он только что явился с мельницы, каймакам испытывал непобедимую неприязнь. И сейчас он принял его холодно, однако же внимательно выслушал и пообещал расследовать дело. Слышал он и сам о дочери покойного Крноелаца, многие и жаловались ему, что слишком забрала она силу. Вот он пошлет туда жандармов, чтобы Якшу отправили в Добрун, а девку приструнили и образумили.
Сгорая со стыда, протопоп провел два дня в доме вышеградского батюшки Йосы, боязливого полуслепого старика, но, не дождавшись ни сына, ни каких-либо вестей от каймакама, сел на своего смирного вороного коня и с сердцем, исполненным горечи, возвратился в Добрун.
Сейчас же по уходу протопопа каймакам вызвал к себе старшого вышеградских жандармов Салко Хедо и велел ему отправляться к гяурке и пригрозить ей палками, если она не уймется, а Якшу выпроводить немедленно в Добрун.
Хедо в точности исполнил приказ. Верхом, как в особо торжественных и важных случаях, дав здоровый крюк вокруг Аникиного двора и заметив копошившуюся там по хозяйству Еленку, он прокричал ей издали строгим голосом, что больше они не потерпят никаких беспорядков возле их дома, а тому пропащему протопопскому сыночку велено тотчас же отправляться домой, а если он этого не сделает, он с ним поговорит по-другому. Еленка скрылась в доме и все передала Анике, та не замедлила появиться на крыльце, но предусмотрительный Хедо уже ускакал на своем высоком скакуне.
Вот уже тридцать лет вершил свою должность Салко Хедо, неправый и неповоротливый, как человеческий суд и земная правда. Его физиономию избороздила сеть причудливых морщин, расходившихся в самых неожиданных направлениях, она покрывала его лоб, подбородок и нос, прорезая редкие усы и спускаясь глубокими бороздами на его обветренную шею. Из этого лабиринта морщин взглядом престарелого коня смотрели большие, круглые, лишенные ресниц глаза. Вот во что превратила Хедо тридцатилетняя жандармская служба.
Каймакам терпеть не мог неприятностей, даже если они касались соседнего уезда, и Хедо не смел доложить ему ни об одной из них, пока они благополучно не разрешались. Менялись жандармы, продажные или ревностные не в меру. И что бы ни случилось в городе – от полевых потрав, пьяных дебошей и скандалов до самых зверских убийств и крупных краж, все сыпалось на голову Хедо. Поначалу, жандармским новобранцем, он проявлял еще служебное рвение. И получил за это старшого. Но вскоре понял, что мир немыслим без потрясений, убийств и несчастий, что это неминуемое зло, а его, Салко Хедо, глаза и руки чересчур слабы, чтот бы это неминуемое зло пресечь, распутать и кому надо воздать по заслугам. Вместо того чтобы со временем исполниться на своем посту сознанием власти и силы, он, напротив того, проникся каким-то суеверным страхом перед злодейством и чуть ли не почтительным уважением к тем, кто на него отваживался. С механической точностью прибывал он туда, куда призывала его должность, но не для того, чтобы захватить злодея на месте преступления, а для того, чтобы своим появлением прогнать его из своего уезда в другой. С течением лет в постоянном соприкосновении с человеческим злом и человеческим страданием, он приобрел особый опыт, бессознательно подчинив ему свое поведение. Этот опыт можно было выразить двумя, на первый взгляд несовместимыми, но, однако же, совершенно точными утверждениями. Первое, что зло, несчастья и раздоры между людьми неизбежны и неизбывны и что тут нельзя ничего изменить. И второе, что в конце концов все как то утрясется и образуется, ибо в мире нет ничего вечного: соседи помирятся, убийца или сдастся, или перейдет в другой уезд, где есть свои жандармы и старшие; украденная вещь рано или поздно найдется, поскольку наряду с ворами есть и болтуны и доносчики; пропойцы протрезвеют, а пока они пьяные и сами не знают, что творят, нечего с ними и связываться.
Два эти положения предопределяли все официальные действия Хедо. Когда же в какой-нибудь распре или преступлении была замешана женщина, обычная его пассивность переходила в настоящее оцепенение. Хедо походил тогда на человека, которому села на шею оса, и он, застыв, поступает единственно правильным образом: дает ей беспрепятственно разгуливать по своей шее, дожидаясь, когда она сама улетит. Докопавшись до женщины в каком-нибудь расследовании, Хедо без особой необходимости дальнейшего разбирательства не производил. И не по злому умыслу. А повинуясь почерпнутому на практике опыту, говорящему о том, что встревать в спор, где замешана женщина, все равно что совать палец в дверную щель.