Время больших снегопадов
Шрифт:
А тип снова:
— Тисснейший челаэк… тисснейший…
— Да иди ты!.. Ханыга! — взвился Смородин.
— Вы человека-то не оскорбляйте! — одернула его буфетчица. — Пейте себе — и до свидания. — Она булькнула коньяк обратно в стакан.
— Нет, уж позвольте! — запротестовал Смородин. — Позвольте!
Он схватил мензурку и — то ли от спешки, то ли потому что руки у него ходуном заходили, — вдруг выронил ее. Мензурка брякнулась на прилавок и — вдребезги.
— Да что же это вы делаете?! — растерялась буфетчица. — Чем
Смородин сразу же понял, что пропал. Все! Наступление захлебнулось. Гол влетел в свои ворота. Только что стоял у прилавка борец за справедливость, и вот его больше нет, а есть алкаш, забулдыга, хулиган.
— Ладно, — хрипло сказал он. — Сколько стоит эта поганая посудина?
— Поганая! — страшно оскорбилась буфетчица, как будто Смородин сказал так не про мензурку, а про нее. — Поганая ему!.. Другие пьют — не поганая, а ему поганая!.. Рубль пятьдесят она стоит.
Илья Петрович дрожащими руками отсчитал деньги: бумажный рубль и еще полтинник. И опять — выронил монету.
— Что ты мне их швыряешь! — зло закричала буфетчица. — Насвинячил тут, да еще швыряет, видите ли!
Двое амбалов в спортивных куртках поднялись из-за столика.
— Че такое, Люсь? — спросили. — Че он тут возникает?
— Да вот привязался… алкаш! Посуду мне разбил.
— А ну, пошли! — сказали амбалы, беря Смородина под руки.
— Пусть сначала коньяк свой выжрет, — напомнила Люся.
— Не буду я пить, — сказал сквозь зубы Смородин. — И отпустите руки. Сам уйду.
— Я те уйду! — закричала Люся. — Давай трескай. Знаю я вас. Накатаешь потом телегу…
Один из амбалов освободил Смородину правую руку.
— Хлебай по-быстрому, — сказал.
Господи боже ты мой праведный! Никогда еще в жизни Илью Петровича так не унижали. Едва не плача, чувствуя, как горячо закипает в глазах, он выпил коньяк. Да какое там выпил. Горло ему перехватило, закашлялся он, подбородок себе облил.
— Тьфу! — плюнула буфетчица. — Смотреть-то противно! А еще туда же — права качает.
Амбалы-добровольцы, широко шагая, повлекли Смородина из кафетерия. А тот обиженный ханыга гнался сзади и все пинал его, пинал — под коленки. То есть он, может быть, норовил пнуть повыше, но от бессилия не мог высоко поднять ногу — терял равновесие. И поэтому угадывал под коленки. У Ильи Петровича подсекались ноги — и он волокся, мешок-мешком, на полусогнутых.
…Ослепший, раздавленный, оплеванный, Смородин очутился на улице. В первое время он даже не различал прохожих — какие-то тени скользили мимо. Он ни о чем не думал. В голове клубился горячий дым, и только два слова вспыхивали в этом дыму: «Боже мой!.. Боже мой!.. Боже мой!..»
Потом он двинулся. Сделал шаг, качнувший его в сторону, другой, третий — выровнялся и пошел. Не домой. Никуда. Бесцельно. Просто пошел — и все.
Ноги сами привели Илью Петровича в знакомый по прежним временам шумный «Ветерок». Знакомая буфетчица Клава, глянув на его потерянное лицо, привычной скороговоркой спросила:
— Сто пятьдесят — двести?
— Стакан покажет, — машинально ответил Смородин.
— Значит — полный, — сказала Клава, привычно не доливая стакан на полпальца.
…В этот вечер в «Ветерке» имелся широкий ассортимент. Так что Илья Петрович после «Рубина» выпил еще и вермута, и портвейна, и «заполировал» сверху «Розовым крепким».
И все было как раньше. Только закусывать Илье Петровичу пришлось нелюбимыми конфетками, потому что фирменные сухарики он перестал поджаривать месяца три назад.
ВСТРЕТИЛИСЬ ТОЛЯ И ГРИША…
Писатель Толя и бригадир монтажников Гриша подружились. Мы столь фривольно называем их потому, что сами они друг к другу именно так впоследствии обращались.
Подружились они на отдыхе, в писательском доме творчества. Для непосвященных это может странным показаться и даже неправдоподобным — для тех, кто думает, что писатели живут в замках из слоновой кости или отгорожены от народа непреодолимой стеной. По крайней мере, в своих собственных творческих домах.
Так вот — чтобы исключить недоразумения: когда не сезон, в этих самых домах отдыхают шахтеры, доярки, железнодорожники, строители. Попадаются иногда и писатели.
Толя и Гриша сошлись на той почве, на которой чаще всего сходятся русские люди. Писатель накануне встречался, по случаю заезда, с местными коллегами, маленько переборщил — и с утра чувствовал себя неважно: мотор плохо тянул, и голова побаливала.
Бригадир тоже был не в лучшей форме.
После завтрака вышли они вместе прогуляться по городку, похрустеть осенними листиками. Пошли рядом. Познакомились.
— Ну что, Григорий, — не знаю отчества, — сказал в одном месте писатель. — Может, по пятьдесят грамм? — и кивнул головой в сторону открытой рюмочной.
— Я не против! — легко согласился бригадир. — Меня на это дело уговаривать не надо.
Вошли.
— Только уж что по пятьдесят, — сказал Гриша. — Давай по сто пятьдесят. В честь знакомства.
— Нет, старик, — отказался писатель. — Душа-то, она широкая — примет. Да вот организм узкий — сопротивляется.
— А я возьму. Меня пятьдесят даже не щекотят.
Взяли они — каждый свою дозу, выпили, закурили: бригадир — «Беломор», писатель — сигаретку «Элита». Закурили — разговорились. Оказалось, между прочим, что они одногодки, — оба с тридцать девятого. Хотя внешне — никто бы не подумал. Бригадир Гриша здоровый был, краснощекий, глаза голубые, чистые, с веселой сумасшедшинкой. Писатель Толя — небольшой, сухощавый, с залысинами, под глазами мешочки.
Толя докурил сигарету, шевельнул левым плечом, поморщился:
— Пожалуй, старик, я еще пятьдесят приму.