Время царей
Шрифт:
В этом – сила иблисов.
В этом же – их слабость.
Если смельчак, вскочив у самых ног, похожих на колонны, бросит ежевидную доску на пути великана, великан наступит на нее, и острейшая боль в пронзенных ногах сломит прямизну бега. Иблис замечется, вытряхивая из наспинной башенки вопящих стрелков, заденет остриями клинков мчащегося рядом себе подобного, а тот – еще одного, а четвертый так же, как и первый, угодит подошвой на острые гвозди – и не вражеский строй, а свои же, наступающие под прикрытием двухвостых, будут сметены и размяты, и серые горы станут метаться, бестолково
Так было при Газе.
Так будет и теперь.
Главное – не попасться под меткие стрелы лучников и дротики копьеметателей, обитающих в башенках, несомых слонами. Что ж, бой – не пир. Потери неизбежны, и некая женщина восплачет в далеком стойбище людей кельби, узнав от вернувшегося с дарами воина недобрую весть. Но павший не умрет, пока жива память о нем! Кельбиты же никогда не забывают помянуть в песнях, бесконечных и прекрасных, как родные пески, безвременно ушедших храбрецов. А женщина, делившая ложе с ушедшим и рожавшая ему маленьких героев, пополняющих число людей кельби, сможет выбрать себе нового мужа из числа тех, кому она придется по нраву. Если же она стара или не очень красива, содержать ее до конца дней станут в складчину те, кто сражался рядом с невернувшимся домой кормильцем.
Этот обычай справедлив и похвален.
Жаль только, что он опозорен людьми кайси, во всем подражающими братолюбивым кельбитам…
Но самое важное: не ошибиться, выбирая момент прыжка.
Вставший из травы хотя бы на вздох позже, чем нужно, неизбежно и бесполезно погибнет, растоптанный серыми колоннами, так и не наступившими на доску-ежа. Не утерпевший и выскочивший раньше, падет от стрелы, и доска также пропадет втуне. Хуже того! Погонщик, увидев нежданного, сообразит, и кольнет в основание уха несущегося зверя, заставляя его немного отвернуть в сторону…
Нельзя посылать против элефантерии тех, кто излишне горяч, несдержан и недостаточно опытен.
Не следует доверять доски никому, кроме воинов македонца Рафи Бен-Уль-Аммаа…
– С-с-с-с-с, – шелестит трава.
Кельбит настораживается.
Гул, идущий словно бы из-под земли, все отчетливее.
Бегут иблисы.
Вот возникают они вдалеке, вот уже сияют блики солнца на клинках и позолоте башенок.
– С-с-с-с? – спрашивает трава.
– Ш-ш-шш-ш, – запрещающе шуршит Рафи.
Рано еще.
Еще рано.
Следует подпустить ближе.
Еще ближе.
И совсем близко…
Пора!
– Аль-Рахмони акбар!
Рафи Бен-Уль-Аммаа, оттолкнувшись от земли, прыгает вверх и вперед, выбрасывая под ноги почти нависшей уже над ним морщинистой, шумно дышащей глыбе коварную доску.
Он счастлив сейчас, достойнейший из достойных людей кельби, и на то есть три причины!
Первая – то, что тело, хоть и немолодое, послушно, а разум светел и безошибочен; единственно точный миг прыжка угадан и не упущен!
Вторая – то, что люди кельби, вновь подтверждая свое право именоваться венцом творений Илла, который Рахмон, не умедлили повторить прыжок своего шейха, и каждый из них оказался именно там и именно тогда, когда нужно!
Третья же – выше и величественнее предыдущих!
Ибо Рафи, рожденный в шатре Уль-Аммаа, сразившего больше презренных людей кайси, нежели пальцев на обеих руках неискалеченного мужчины, знает: в пяти сотнях широких шагов за его спиной стоит царь Антагу, и на устах его играет улыбка гордости и признательности людям кельби.
Антагу знает: вершится так, как было угодно ему, чей приказ для Рафи Бен-Уль-Аммаа равен воле Рахмона, ему, служить которому Рафи не отказался бы даже за вдвое сокращенное жалованье.
Вот сейчас иблисы завопят, замечутся, утихомирят разбег, став безопасными мишенями для жалящих стрел… А то, что их невероятно много, так даже лучше! Чем больше морщинистокожих, тем больше урона нанесут они пехоте, что, несомненно, бредет вслед за ними, пока еще незаметная глазу.
– Ла Илла иль-Рахмон!
Сделано!..
Да будет так!
Так – не было.
А было то, чего так и не сулила насмешливая судьба осознать в полной мере людям кельби, сделавшим все положенное как должно, и никак иначе.
Непостижимым образом замедлив разгон, двухвостые не стали наступать на заботливо разбросанные, укрытые травою доски-ежи. Слаженно, словно единое целое, они замерли на миг, будто споткнувшись о невидимую стену, – ни на волосок дальше, ни на ноготок ближе, чем нужно было им! И неуловимо быстро совершили полуразворот, повернувшись боками к растерянно застывшим среди трав кельбитам, к легковооруженным, стоящим несколько позади, и к молчаливому строю сариссофоров, готовых в любой момент расступиться и пропустить немногих гигантов, которым посчастливится прорваться сквозь заслоны, выброшенные перед ними людьми Рафи Бен-Уль-Аммаа.
А дальше все происходило невероятно быстро.
Серые холмы, потрясая толстыми передними хвостами и гулко завывая, убегают прочь, так и не потеряв ни одного из своих, так и не наступив ни на одну из досок. Они убыстряют бег, уносясь куда-то на север, даже не пытаясь ни приблизиться к фаланге, ни вернуться туда, откуда пришли.
А из башенок, укрепленных на их широких спинах, летят легкие, совершенно неопасные стрелы. Короткие луки стрелков не способны поражать на далеком расстоянии, и даже пельтасты, находящиеся в полутора сотнях шагов, смеются над не умеющими дотянуться до них лучниками.
Иное дело – люди кельби.
Они – вот, почти рядом. Они растерянны и беззащитны. Узенькие острия, не бронзовые даже, а каменные, кусают их в плечи, в руки, в бедра; это болезненно, но совсем не опасно, и в таких ранах нет смысла для наносящего их – так думают люди кельби. И тотчас понимают, что думают неверно. Смешные наконечники покрыты чем-то липким, пряно пахнущим, и вокруг места, где осталась крошечная царапина, кожа тотчас вспухает, и чернеет, и все это – в два-три дыхания, а затем исчезает дыхание вовсе и глаза меркнут… И нет больше храбрых людей кельби, смело выступающих в поле во имя того, чтобы порадовать великого Антагу, прогнав носохвостых.