Время ландшафтных дизайнов
Шрифт:
Но и это я не рассказываю маме. У нее дома я играю в такую игру: разглядываю себя в зеркалах, в которых была отражена с младых ногтей. Небезынтересно, скажу вам. Это ерунда, что амальгама – вещь бездушная и сиюминутная. Я точно знаю, что не так. Зеркало имеет память.
Зеркало ванной из тех первых, окантованных фигурным, сегодня уже ржавым металлом, которые пришли в шести-семидесятых (так мне кажется) на смену аскетичным зеркальным квадратам. Я помню его маленькой, новое зеркало висело над маминым столиком в спальне. Мне приходилось ставить стул, чтоб увидеть себя в нем. Смешная рожица с торчащими над ушами хвостами с бантиками. Я смотрю на себя ту, что осталась в зеркале, она строит мне рожи. Она не подозревает, что может умереть папа, что сама станет неудачницей. Рядом с ней вырастает мама. Молодая еще мама с задорными глазами. Они смотрят оттуда на меня, как в зеркало,
Все есть в зеркале, проживающем долгую жизнь. Надо сказать маме, чтоб купила новое. Хотя что я говорю? Это я должна ей купить новое, купить и повесить. Но зачем? Чтоб видела себя старую, отчаявшуюся до смирения перед длинным ртом? О Господи! И так плохо, и так еще хуже.
Мама зовет пить чай. У нее дрожат руки, хотя держит она заварной чайник. Что это? Начало Паркинсона? На ней чистенький ситцевый халатик с белым воротничком. Она его надевает, когда поит кого-то чаем. Чайный халат. Ему сто лет. Надо ей купить красивый шелковый халат с драконами на спине, как в фильме «Восточный экспресс». Но она ведь спросит, откуда деньги. И я опять совру. Потому что отчаянно не уверена, что у моей сегодняшней истории хороший конец. И хотя наша жизнь проходит на обдуваемом юру, внутренне я ощущаю себя на необитаемом, он же таинственный, острове, у которого нет координат, времени, да и пространства чуть – моя квартира. Игорь заботится обо мне, он ласкает меня, он мой бойфренд, но меня сделали мама с папой, они привили мне понятия порядка вещей. Его уже давно нет, этого порядка, он ушел вместе с некрасивыми людьми, некрасивой Москвой, плохо пахнущими магазинами, сейчас принято жить без обязательств, без обещаний, жить без гарантий. Хорошо – и радуйся. И бери от этого «хорошо» что можешь взять. Можешь взять шелковый халат с драконами для мамы – бери. Но не могу!
Танька спрашивает:
– У вас серьезно?
– Нет, – говорю, – у нас просто так.
– Хороший мужик, Инга! Нельзя упускать. Закрепи.
– Ты знаешь, как? – смеюсь я.
– Я-то не знаю, потому что мне они не нужны во-ще. Лучше, чем мой покойный возлюбленный, у меня не будет. А портить впечатление от хорошего – надо быть дурой. У тебя же не тот случай?
– Не тот, – говорю я.
– Ну и дерзай!
– К-а-а-к?
– Забеременей!
– Не надо так, Таня. Это больное место У меня беременеть не получается. Я всегда хотела ребенка. А как хотел внука папа! У меня все в порядке, как говорят врачи, нет видимых причин, но разве существенны только яйцеклетка и спятившие в марафоне сперматозоиды? Зачатие – это что-то высшее. – Сказала и дернулась. Сколько зачатий у пропойц, у наркоманов, у ублюдков! Какое уж там высшее? Не просто низшее – дно, испод, тло. Клоны уродов, клоны человеческого ужаса. Для меня главное в зачатии – корень «ча», который един и в счастье. А счастье – это не просто сбежавшиеся клетки, это дух, которого может и не быть в случае пьяного зачатия, но может и не быть, если нет совместного разумного желания соу ча стников. Этот поток мыслей промелькнул и канул, напомнив, что я, дитя мамы и папы, не смогу последовать совету Таньки, – не получится.
Откуда я могла знать, что этот совет Таньки был последним разговором в ее жизни, что после того, как я ушла из чайной, сделав два удачных наброска, в чайную ворвутся ублюдки в масках и расстреляют Таньку в клочья, одновременно ранив бармена за стойкой и случайного любопытного, разглядывающего картинки на стене.
А я в это время ехала домой, ведя мысленный спор с нею, и никаких знаков свыше или сбоку не пришло, более того, победив Татьяну в мысленной дискуссии, я чувствовала себя спокойно удовлетворенной. Мама родила меня в тридцать лет, а мне еще двадцать восемь. Мама говорила, что папа поздно кончал институт, он работал и учился, родители у него были люди небогатые. И надо было с этими обстоятельствами считаться. Один из любимых маминых постулатов: считаться с обстоятельствами. Но одновременно и побеждать, и преодолевать, не покорствовать им. Как же это можно: считаться и не покорствовать? Вот я ехала и думала над мамиными максимами, а Таньки уже не было в природе, не было нигде, и ее душа не догнала меня и не толкнула в бок. «О чем ты? – не спросила душа. – Меня уже нет. Понимаешь?»
Я узнала обо всем из «Вечерних новостей». Преступники, как у нас и полагается, скрылись.
Боже мой, Алиска! Я звоню на квартиру, никто не отвечает. Понятно, она у бабушки, где же ей еще быть? Телефона родителей Татьяны я не знаю, но где же быть еще ребенку? Алиска учится в продвинутой школе, с полным дневным пансионом. Танька ее забирает вечером. Но сегодня она не могла это сделать. Значит, девочку забрала бабушка. Кто же еще?
Игорь не отвечал ни по одному из данных мне телефонов.
Чувство парализующего бессилия. Сто лет не грызу ногти – обгрызла все. Из оторванной заусеницы мизинца сочится кровь.
Звонок раздался уже около одиннадцати.
– Забери меня, Инга, – говорит Алиска. И тут же взрослый голос.
– С вами говорит завуч. Вы можете взять Алису? Уже поздно, а бабушка и дедушка за ней не едут. Она хочет к вам.
– Еду! – кричу я. – Я знаю, где школа.
Ловлю машину. Говорливый шофер делает мне недвусмысленные предложения.
– Замолкни! – говорю я. Я так умею говорить? Таким тоном, что человек затыкается на полуслове.
Возле школы я приказываю.
– Жди! Сейчас вернусь.
Алиска рисует за столом завуча. Сама завуч – холеная девица – сидит в коридоре на подоконнике с молодым мужиком. Шур-шур, мур-мур. С меня требуют расписку, что мною в такое-то время забран ребенок. Ребенок протягивает рисунок. Люди в масках с пистолетами стреляют во все стороны. Красными пулями. На полу женщина. Танька. Ее волосы цвета баклажана.
Я прячу рисунок и хватаю Алиску на руки. Боже мой! Она тяжелая, мне ее не удержать. Но она обхватывает мне шею двумя руками, и мне делается легче. Я донесла ее до машины.
Мы едем молча, я держу ее так, будто она может убежать.
Я отдаю шоферу почти все, что у меня в кошельке.
– Ну, знаешь, – бормочет он. – За две-то ходки.
– Перебьешься, – отвечаю я новым своим голосом.
Уже в квартире Алиса говорит.
– Инга! Я хочу кушать.
Я бессмысленно хлопаю дверцами холодильника, я плохо понимаю, чем могу накормить девочку. И тут как озарение – я сама хочу манной каши. Я хочу! Это ведь мое спасение от стресса – поход в манную кашу, в детство, когда все живы, и не страшно, раз рядом мама и папа. И я никогда не умру, если моего рта нежно касается ложечка с манной кашей. Вкус и запах защиты. Я не верю чуду, но у меня есть полпакета молока и ложки три-четыре манки, оставшиеся не помню из каких времен.
Полуночная манная каша. Алиса смотрит, как я помешиваю ее ложечкой, как из глубины подымаются и лопаются пузыри, как запах детства, где жизнь и счастье существуют в непререкаемых Вере, Надежде и Любви. Мы обе едим с аппетитом, а потом я укладываю ее в постель и целую, и бормочу какие-то слова, и она засыпает, девочка, не проронившая ни слезинки.
Уже ночью позвонил Игорь. Он тоже все узнал из телевизора, обеспокоился, не была ли я там. Узнал, что не была. И теперь он едет ко мне.
– Нет, – говорю я. – У меня Алиса.
– Почему у тебя? – спрашивает он.
– Без комментариев, – говорю я и чувствую, что голос другой меня подступает к горлу, и я сейчас могу сказать то, что не думаю.
– Позвони завтра, – затыкаю я рот хамке, которая родилась в день смерти Таньки. Самозащита без оружия, – думаю я, – но не самбо. Так бы я назвала свое новое состояние.
Первый и главный разговор с родителями Татьяны состоялся у меня уже после похорон, на поминках. Все это время девочка была со мной, на нее никто не претендовал. Мама Таньки, крепкая, моложавая дама, сказала прямо без всяких яких.