Время полдень
Шрифт:
И в этом чудилась насмешка и тончайшая месть за что-то.
— В номер! Я же сказал вам: в номер! Пришла машина?
— Пришла, Николай Степанович… Вам виднее, я провожу вас!
— Нет, нет, ни в коем случае! Я сам! — заторопился Ковригин, приподымаясь, опуская рукав и застегиваясь. — Я сам…
Он шагнул от скамейки и впервые прямо взглянул на врача.
То ли синие косые лучи, летящие сквозь прозрачные своды, то ли рокот сияющих огромных машин. Или слабость его и кружение, чуть очерченность, резкость, внезапная его прозорливость.
Серые, дрожащие состраданием девичьи
Это длилось одно мгновение. Он шагнул, ощутив возврат дурноты и обморочности. В страхе схватился за стену.
— Ну видите, вы еще так слабы, Николай Степанович, — захлопотал и заахал экономист. — Ну не я провожу, так Ольга Кирилловна… Вы проводите, Ольга Кирилловна?.. Не возражаете, Николай Степанович?
— Делайте как знаете! — отмахнулся бессильно Ковригин. Медленно двинулся к выходу. Напоследок еще раз оглянулся. Мертвый ротор лежал на свету. Над ним на цепях качался двурогий крюк.
Они выехали из ворот комбината, катили по Темиртау, и Ковригин, забившись в угол машины, нахохлившись, отчужденно смотрел на город.
Водовод в стальной запыленной оплетке, перекинутый через трассу, качал из озера воду. Облупленный трамвай катил по путям, и мелькнули неясные, напряженные, размытые движением лица. Одинаковые блочные дома, занавешенные бельем, со скарбом и рухлядью на линялых балконах, с ворохом телевизионных антенн, толпились бессчетно.
Все это казалось ему неинтересным, никак не нужным. Мелким в сравнении с его бедой и страданием. Эта местная жизнь, озабоченная собственным бытием, знала только себя, а его отсекала. Как и эта женщина рядом.
Тяжело, с одышкой он поднялся в свой номер, впустив ее первой. Бегло, недовольно оглядел распакованный с утра чемодан с торчащим краем рубахи. Стопку книг на столе. Линялую цветную гравюру на стене — лодочки на реке, — слащавую и фальшивую, с первой минуты его возмутившую.
Заходил в поисках телефонной книги.
— Вот напасть, куда она делась? Да и была ли вообще?.. Простите, вы часом не знаете, как тут в самолетное агентство звонить? Как тут с Аэрофлотом связаться? — спросил он ее, стоящую молча, не уходившую почему-то, к его неудовольствию.
— Вы хотите лететь? Вам нельзя. Сердце свое пожалейте. Ему нужен покой, ну хоть краткий, — сказала она.
— Ах, оставьте! — махнул он рукой. — И куда она задевалась?
Неловко качнул рукой, задев стопку книг, и одна полетела на пол — французский перевод его работы о пространствах и ресурсах, — и из нее выпал засушенный красный цветок, скользнул на линолеум.
Она наклонилась, стараясь поднять цветок, борясь с лепестками, прилипшими к полу. Оторвала, держа на весу легчайшую, невесомую массу, нежно-красное неживое его вещество.
— Это что? — спросила она простодушно, глядя на него снизу вверх.
— Пустяки, — сказал он. — Это, знаете, моя привычка давнишняя. Засушиваю цветы где попало. Вот этот тюльпан, как ни странно, в Брюсселе. Совершенно забыл о нем… Я читал там лекции. Как-то утром вышел из отеля, ждал машину. И такая серая, весенняя, принесенная с моря изморось, на эстакаде, в стороне — проблеск машин, погашенная реклама на крыше отеля, и обрывки чужих газет на влажных скамейках, и какая-то старуха в вязаном чепце ковыляет, и эти цветы на клумбах… Сорвал один, положил в эту книгу. Вдруг когда-нибудь открою и вспомню? Вот вспомнил…
Он любовался цветком у нее на ладони, и она, это чувствуя, поднялась, осторожно сдула цветок на страницу, закрыла книгу.
— Я вас очень прошу, полежите. Вечером приду вас послушать. Если не улетите, конечно…
И ушла, а он чувствовал сквозь страницы спрятанные в них лепестки.
Он отыскал телефонный справочник. Лег, попробовал позвонить. Но все было занято. И он откинулся на подушку, утомленный, растерянный. Прислушивался к нестройной работе сердца, словно там, где оно только что болезненно ухало, теперь, после взрыва, билось множество мелких осколков.
Он потянулся к книгам, к своей последней, академической книжке, тронув нежно и сладостно ее обрез, корешок, получив в ответ сокровенный, живой сигнал. Перелистывал хрустящие, пахнущие станками и роторами диаграммы и схемы, пробегал свои выводы, мгновенно принимавшие образы земель, горизонтов. Открыл разноцветную карту Казахстана и течения Оби, где его рукой был проложен маршрут начатого теперь путешествия, и били в него, как молнии, стрелы ударов: новых трасс и каналов, нефтеводов и гидростанций, гроздья городов, комбинатов.
В этой последней работе — венце его бытия — он свел воедино пространства, ресурсы и технику, движение людских миллионов, построив модель гигантской живой машины, набросал ее план и чертеж.
В дверь постучала и сразу вошла старуха уборщица, звякнув железным ведром. Выставила щетку с тряпкой, заелозила ею, косясь на Ковригина желтыми ободками зрачков.
— Да не надо! Чисто! Только что въехал! — слабо протестовал Ковригин, пугаясь этих лесных, нестарушечьих, цепких взглядов.
— Тут вы вот что, — сказала она, подвигаясь ближе к нему, оставляя на линолеуме скользкий блестящий след, распуская едкие тряпичные запахи. — Тут до вас инженер жил, опять стакан разбил. Говорила ему: полочка чуть висит, не ставь стакан… Нет, опять разбил! Что за народ такой! Кто ни живет, стаканы колотит…
Она ловко двигала щеткой, загоняя ее точно во все углы, мускулистая, энергичная, потряхивая спиной, хлопая круглыми веками.
— Да чисто! Оставьте! Я отдыхаю, — сказал он со стоном.
— А опричь его футболист жил. И ему говорила: с полочкой аккуратней, на одном гвоздичке качается. Стакан не ставь. Нет, поставил, разгокал! Стекло по всему полу рассыпал. А тряпку-то моешь, выжимаешь, — все стеколья в руку!
Ковригин, забившись в угол кровати, смотрел на подвижную спину, словно там, под халатом, были сложены и аккуратно увязаны крылья. И старуха толкнется о линолеум птичьей, когтистой лапой, вспорхнет, оглянувшись на него по-совиному.