Время политики
Шрифт:
Дерзкий новаторский прием был замечен и оценен не столько широкими читательскими массами, сколько записными шутниками и остроумцами из числа литераторов и журналистов. Один из них, например, сочинил нечто вроде эпиграммы, имевшей хождение лишь в устной форме: «Молодой моэт Мемён Мирсанов – мольшой чудак».
Это случаи особые. А в обычной жизни буквы, в отличие от слов, значение которых – если мы, конечно, заинтересованы в том, чтобы понять собеседника и чтобы он понял нас, – приходится всякий раз устанавливать заново, так же примерно, как всякий раз заново приходится настраивать струнный инструмент,
Вопросы типа «какие буквы тебе нравятся, а какие – нет?» или – пуще того – «какая твоя самая любимая буква?» кажутся на первый взгляд ужасно нелепыми. Еще бы они спросили, что мне больше по душе – пол, стены или потолок.
Но это и так и не так. Потому что и правда ведь существуют потаенные и трудно объяснимые симпатии или антипатии, обусловленные частными биографическими обстоятельствами иногда и самого случайного свойства. Но нам ли с вами не знать, что случайного ничего не бывает, и все то, что застенчиво таится в закоулках и складках нашей памяти, может быть, самое главное и есть.
У каждого есть свои «заветные» буквы, хотя и не каждому свойственно об этом задумываться.
Могу твердо сказать, что для меня такой буквой является буква «р». А точнее – звук, обозначаемый этой буквой. Звук, конечно же. Что и понятно: я, как и все прочие дети, до определенного возраста пользовался звуками, еще не зная, что они обозначаются буквами. Буквы до поры до времени были исключительно ничего не означавшими графическими объектами.
И, кстати, буква «р» была далеко не первой, которую я осознал именно как букву. Я отлично помню, какие буквы я выучил первыми. Этих букв было, собственно, две. Я отлично помню, как соседка Галя Фомина протянула мне бублик и сказала: «Посмотри. Это буква „о“». Потом она разломила этот бублик пополам и сказала: «А это буква „с“». «А это, – сказала она, показав на вторую половинку, – тоже „с“».
Но это было позже. А в начале было не слово, не буква, а был звук.
Они были разные, но с «р» не сравнится ничто.
С «р» начинается фамилия моего отца, деда и прадеда. Ну и моя, само собой. С «р» начинается название страны, в которой я живу. А родился и вырос я в стране с иным названием, хотя и в одном и том же городе. В имени страны, где я родился, «р» был в самом конце. Но все равно он там был.
В названии моего родного города «р» не было. А вот в именах тех московских мест, где я родился и жил в детстве, он был. Арбат, роддом имени Грауэрмана, улица Герцена, Скарятинский переулок.
В каких-то главных словах моего раннего, почти еще утробного детства – в словах «мама», «папа», «Миша», «бабушка», «война», «Сталин», «ангина» – этого звука не было. А в других, тоже не самых пустяковых – «радио», «брат», «ура», «драка», «кровать», «бритвенныйприбор», «врагинарода», «папанаработе» – он был.
Я этого, разумеется, помнить не могу, но мама мне рассказывала, что в отличие от многих детей многих поколений, для кого именно этот звук считается чуть ли не самым трудным, а потому и позже других побежденным и усвоенным, я начал его произносить практически сразу.
Я произносил его не просто четко, а как-то особенно форсированно, с явным удовольствием, со смакованием, с переливами и перекатами,
Слово «дурак», благодаря старшему брату и его многочисленным приятелям, было одним из наиболее оперативных в моем небогатом словарном запасе. И вполне естественно, что в довольно замкнутом речевом контексте это слово какое-то время существовало для меня лишь в форме единственного числа мужского рода.
Когда мне было года три с чем-то, я залег в больницу со «скар-р-рлатиной». Однажды, рассказывала мама, в палату пришла медсестра, чтобы сделать мне укол пенициллина. Увидев в ее руке шприц, я заверещал на манер дурно воспитанного попугая: «Тетя вр-р-рач – дур-р-р-рак!»
Эта буква и этот звук в годы моего раннего детства, то есть в начале пятидесятых годов, играли особую и очень, прямо скажем, дурную, чтобы не сказать зловещую, роль. Потому что считалось, что некоторые особенности произношения этого звука прямо и непосредственно указывали на этническое происхождение говорившего.
Где-то я читал, что во время погромов начала двадцатого века черносотенцы останавливали на улице мальчишку, чья наружность казалась им подозрительной, и требовали, чтобы он произнес слово «кукуруза». От того или иного произношения этого невинного мирного слова могла зависеть человеческая судьба.
Ни буквы, ни звука «р» не было ни в моем имени, ни в именах моих родителей и моего брата. Всего лишь первая буква фамилии. Но и этого было достаточно, чтобы мой дворовый враг Витька Леонов, увидев меня, раскатисто орал: «Посмотгите! Губинштейн пгишел!»
Я – в отличие от многих сверстников, а также и некоторых взрослых – никогда не картавил.
Но концепт в нашу информационную эпоху – и нам ли, концептуалистам, этого не знать – во многих случаях существенно сильнее и означаемого, и означающего, и формы, и содержания. Он сильнее любого, самого очевидного факта. А рукотворный образ реальности сильнее и нагляднее самой реальности.
Я никогда не картавил. Зато картавил долговязый и вечно сопливый альбинос Женька из соседнего подъезда. Но этого никто не замечал. Потому что он был признанный силач и, главное, потому, что его фамилия была не Рубинштейн, а Никушкин.
От слова «буква» образовано слово «буквальный». То есть нечто, не допускающее вольных толкований и переносных значений.
Есть также устойчивое выражение «дух и буква закона».
Буква – это то, что твердо и неколебимо занимает свое законное место в алфавите. А вот трудно уловимый дух ее веет где хочет, время от времени чуть задевая нас своими легкими невидимыми крылами.
Метафизика чернил
Кляксы были повсюду. На указательном пальце правой руки. На серых форменных штанах. На парте. На тетрадных листках – за это снижались оценки.
Кляксами были густо покрыты столы в почтовых отделениях, в читальных залах, в кабинете врача и начальника ЖЭКа.
Какая же жизнь без клякс. Без клякс – никуда. Клякса – хоть и бесформенный, хоть и бесконечно досадный, но, безусловно, надежный и убедительный символ Великой Чернильной эпохи.
Она ушла, эта эпоха. Причем давно. Она дотянулась лишь до художников, рисующих тушью. Но тушь – хоть и близкая родственница чернил, но все же не чернила. Да и далеко не все – художники.