Все московские повести (сборник)
Шрифт:
Опять вспомнилось письмо от Гали и потянуло прочесть. Бог ты мой, почему от Гали? Не от Гали, а от Аси. Он испугался. Как-то странно и легко перепуталось. Собственно, произошло потому, что и то письмо и другое — немыслимая вещь. Но если одно явилось… Вдруг представил себе, дрогнувши сердцем, что в самом деле получает письмо от Гали. Ну, в обыкновенном конверте, темно-синем, авиа. Разумеется, авиа. Как же иначе? Положили в почтовый ящик вместе с газетами. Обратного адреса нет. Впрочем, что-то написано. Одно слово: там. Ведь никто ничего не знает,
Он остановился на деревянной лестнице и смотрел в круглое окно; вечернее знойное солнце плавилось на стволах. Он подумал: если Полине все равно, то и Гале все равно, и ему все равно. Можно поговорить с Приходько. Теперь не имеет значения. Плохо то, что ни о чем не хотят думать, ни о чем вспоминать. Поговорить с Приходько. Какая-то нить соединяет двух женщин, Галю и Асю, которые никогда не видели друг друга, не знали друг о друге. Гале он не рассказывал про Асю. Галя была ревнива. Она могла бы не ревновать к той женщине, потому что они из разных молекул, из разного вещества: в то время, когда была Ася, Гали не существовало в мире, потом, когда возникла Галя, Ася перестала существовать, а потом Галя исчезла, и тут вновь появилась — как бы из другой материи — Ася… Одна принадлежала ему всей плотью, всем существом, другая была воздухом, недостижимостью. Теперь поменялись местами: Галя недостижима, а Ася — доехать до Серпухова, там автобусом…
И к вечеру жара не слабела. Как в Сальских степях в двадцать первом году. Тоже дул ветер, приносивший не прохладу, а жар. На веранде пахло лекарствами. Женщины пили капли на валерьяне. Руслан, Николай Эрастович и двое гостей, обычно приходившие по субботам, седой моложавый толстяк Лалецкий и учитель физкультуры Графчик, играли за большим столом в преферанс. Теперь уж ни чаю попить, ни посидеть под абажуром. На кухне за крохотным, с фанерной крышкой столиком приютились Верочка, Мюда и Виктор, пили чай.
У Верочки были красные глаза: то ли от жары, то ли плакала.
— Папа, дело почти решенное, — зашептала она. — Домик получит Кандауров. Лалецкий сказал… Ну, конечно, у него связи огромные, взял письмо из министерства, Приходько звонили откуда-то… Тетю Полину я люблю, но Кандауров — сволочь…
Павел Евграфович пожимал плечами: что поделаешь, сволочь так сволочь. Не хотелось показывать своего полнейшего равнодушия при виде ее слез, но не мог себя пересилить. Чепуха все это. Яйца выеденного не стоит.
— Какие там еще претенденты?
— Там трое. Да все отпали. Остались только мы да Кандауров, да еще Митя из совхоза, Аграфены Лукиничны дальний-предальний родственник. Ну, этот не в счет, пьяница, попрошайка. Ты его видел, он тут часто околачивается, предлагает то железо, то стекло, то плитку какую-нибудь — все ворованное, конечно… Лалецкий сказал: получит Кандауров. Это точно.
— Верочка, милая, — сказал Павел Евграфович, — ну почему такое
Верочка смотрела исподлобья. Взяла его горячей рукою, потянула из кухни в комнату, закрыла дверь. Как в детстве — посекретничать.
— Папа, ты знаешь, как все сложно с Николаем Эрастовичем… Человек он странный, больной… Часто днем ему надо прилечь, а где он тут может? Он говорит: если б хоть свой угол, хоть маленькая верандочка…
— Ну и?.. Что дальше?
— Он говорит: больше нет сил. На птичьих правах. Была бы хоть какая веранда. Понимаешь, он на пределе…
— Кого он больше любит, тебя или веранду?
— Нельзя так…
Круглое Верочкино лицо с подстриженной по-девчоночьи челкой, мятое, нездоровое лицо немолодой женщины, сморщилось, губы задрожали, Верочка повернулась и ушла из комнаты. Павел Евграфович стоял в нерешительности. Было жаль ее. Но он не знал, что надо сделать, чтоб ей стало лучше. Веранда не поможет. Он вышел из комнаты, подошел к Верочке, которая терла тряпкой кухонный столик, глядя в окно, и обнял ее.
— Нельзя так, нельзя, нельзя… Тем более к твоим близким, которые тебя любят… — шептала дочь.
— Ну что сделать для тебя? — Он поцеловал ее в темя.
— Не знаю, что ты можешь. Поговори с Приходько. А вдруг… Я не знаю… Попробуй…
У Верочки редкое качество: мгновенно обижается, но так же мгновенно и полностью забывает обиду. Для кого-нибудь была бы замечательная жена, как хотела иметь детей, да теперь поздно, года вышли, а тот заставлял делать аборты. Два раза при Гале делала, а уж без Гали никому не известно сколько. Ах ты, бог ты мой, ничего в их делах не поймешь… Он бы, к примеру, на месте Верочки не смог прожить с этим Эрастовичем и трех дней, прогнал бы к лешему, а она живет, терпит.
Павел Евграфович вернулся на веранду, посидел у раскрытого настежь окна. Никакого облегчения в воздухе не чувствовалось, хотя было уже часов восемь, совершенно стемнело. Картежники вполголоса переговаривались. Павел Евграфович ничего в картах не понимал, не желал понимать. Так и прошла жизнь — без карт. И осталось — с юности — презрительное к ним предубеждение, как к занятию мещанскому, буржуазному.
Из сада, тихо ступая по деревянной лестнице крыльца — всегда ходил неслышно, разговаривал тихо, — поднялся Виктор. Подошел к Павлу Евграфовичу и сел рядом на пол.
— Дед, хотел тебя спросить, — вполголоса заговорил он. — А что она рассказывала про бабушку?
— Что Полина рассказывала? — Павел Евграфович обрадовался. — Я тебе расскажу! Сейчас вспомню. Очень интересно рассказывала… Ах да, вот что: когда им было по тринадцать лет, твоей бабушке и Полине, они занимались революционной деятельностью и даже попали в деникинскую тюрьму в Елизаветграде… Совсем девчонки… Их там запугивали, пытали… но они никого не выдали…
Никто на веранде, кроме Виктора, не слушал, что говорит Павел Евграфович. Картежники переговаривались о своем. Вдруг Руслан сказал: