Все романы (сборник)
Шрифт:
Если бы инспектор обернулся к хозяйке дома и увидел ее испуганные глаза, он, конечно, замолчал бы; но он смотрел на викария, а в этом сером, без кровинки лице не дрогнул ни один мускул.
— Да, он нам родственник.
— Вот как? Поистине тесен наш мир! Прошлым летом я целую неделю жил в одном пансионе с доктором Реймондом; я отдыхал на южном побережье, а он приехал туда с сестрой — молодая женщина, вдова, если не ошибаюсь, и у нее ребенок, очаровательный мальчуган!
Тут только он заметил, как неестественно вытянулись и застыли лица хозяев, и умолк.
—
После этого разговор уже не клеился, и через несколько минут гость взглянул на часы.
— Кажется, нам пора.
В саду викарий вдруг остановился.
— Прошу извинить, — сказал он инспектору, — я забыл кое-что передать жене. Я вас догоню.
И он вернулся в дом. Жена стояла на том же месте, где они ее оставили, не шевелясь, не поднимая глаз.
— Сара, — начал он и замялся на пороге.
Миссис Реймонд вздрогнула, потом овладела собой и подошла к мужу.
— Ты что-нибудь забыл?
Он ответил не сразу, глядя в сторону:
— Я так мало бываю дома. Может быть, тебе тоскливо одной?
— Нет, Джозайя. Я привыкла к одиночеству.
— Да, верно. — Он опять помолчал. — А ты не хочешь... Тебя иногда могла бы навещать меньшая дочка доктора Дженкинса. Она славная, спокойная девочка, а ты всегда так любила детей...
Слова замерли у него на губах: жена отшатнулась, протянула руки, словно защищаясь, в ее расширенных глазах был ужас.
— Нет, нет, Джозайя! Не приводи сюда детей! Лицо викария окаменело.
— Сара, что ты хочешь сказать?
Минуту они молча смотрели друг на друга. У викария было больше твердости. Жена опустила глаза, старческие руки теребили юбку.
— Я... силы у меня уже не прежние... а от детей столько шуму...
Викарий и бровью не повел.
— Как тебе угодно, — сказал они вышел.
Она видела в окно, как он шел по лужайке — черное, мрачное пятно, режущее глаз в этот солнечный день; прямой, седовласый, священнослужитель с головы до пят, ни годы, ни позор так его и не согнули. Миссис Реймонд подсела к своему опрятному рабочему столику и принялась штопать ему носки.
Пробили церковные часы; подняв глаза, миссис Реймонд увидела, как распахнулись двери школы, и из них, смеясь, болтая, размахивая школьными сумками, гурьбой выбежали девочки. Она отложила работу.
— Что-то глаза у меня стали сдавать, — сказала она вслух, как будто в пустой комнате ее мог слышать кто-то, перед кем, как всегда, надо притворяться и соблюдать приличия. — От шитья побаливают. — И торопливо провела по глазам рукой.
Потом она встала, бережно, чтобы не помять, отодвинула белоснежную накрахмаленную занавеску и выглянула из окна. Дети бежали по лужайке; некоторые пробегали мимо, не взглянув на нее; другие, подняв голову, окидывали ее, старую, жалкую, одиноко стоявшую у окна, тем взглядом, каким она когда-то смотрела на Меченую.
Она съежилась, как съеживалась Меченая, когда кто-нибудь проходил по двору, и снова задернула занавеску. Но между сборчатым краем занавески и ставнем оставалась щель, и миссис Реймонд продолжала украдкой смотреть на детей. Все это были чужие дети, с холодными, неласковыми глазами; но у иных были нежные атласные щеки, кое-где обрызганные веснушками; и все они были проворные, быстроногие, и все голоса звенели смехом, а у одной девочки (но когда она проходила мимо, миссис Реймонд отвернулась) были густые золотисто-каштановые кудри, которые искрятся на солнце, когда какая-то другая женщина расчесывает их, и отводит со лба, и перевязывает лентой.
***
Джонни опасно болен. Дифтерия. Плачет, зовет тебя.
Снова и снова Джек повторял про себя эти слова. Их выстукивали колеса поезда; в дребезжанье оконных стекол, в дыхании спящих соседей по вагону, в тяжких ударах чего-то, что больно стучало то ли в груди у него, то ли в мозгу, зачем-то опять и опять повторялись эти слова. Иногда этот неотступный припев на мгновение обрывался, и тогда Джек слышал другие слова, еле различимые из-за тех, первых, но не смолкавшие ни на миг:
Опоздаешь, опоздаешь, опоздаешь...
Среди окутанных сумраком полей промелькнуло в окне вагона неясное пятно — несколько прокопченных улиц, — это, конечно, Сент-Олбэнс. Теперь уже скоро. Но целая вечность прошла с тех пор, как за завтраком в Эдинбурге его застигла телеграмма Молли и он кинулся на вокзал, торопясь к первому поезду на Лондон. С тех пор могло случиться все что угодно. И зачем только он поехал на этот конгресс, зачем!
Джек поднял шторку и выглянул. Уже смеркалось, но зимой темнеет так рано... Кое-где на равнине чуть поблескивали островки снега.
До этого дня Джек и сам не понимал, что значит для него Джонни. В сущности, у него никогда не оставалось времени задуматься о своих привязанностях, он всегда был слишком занят: тут и больница, и микроскоп, и студенты, которых он брался готовить к экзаменам, чтоб свести концы с концами. Когда надо прокормить три рта и еще отложить хоть что-нибудь на ученье Джонни, не приходится брезговать случаем заработать несколько фунтов лишних. А если и выдавалось свободное время, Джек валился с ног от усталости, либо тревожился за своих больных, либо мчался в скором поезде через всю Европу на отчаянный призыв Тео...
Бедный Тео! Постоянные его трагедии с герцогинями и графинями почему-то всегда разыгрывались в самое неподходящее время, и всякий раз он так бурно их переживал. Всего лишь год назад он вместе с молоденькой и хорошенькой непонятой женой некоего лысого посланника пытался покончить с собой, закрыв раньше времени каминную трубу. Его прощальная телеграмма застала Джека в постели, больного инфлюэнцей, но он кое-как поднялся и все-таки поспел на почтовый поезд до Брюсселя. (Природа была очень любезна, когда наградила его лошадиной выносливостью.) Он приехал как раз вовремя: успел распахнуть окна, не пустил на порог репортеров, поддержал обоих взрослых младенцев сначала лекарствами, а затем и утешениями и отеческими советами. А теперь они оба, наверно, и думать забыли друг о друге.