Все романы в одном томе
Шрифт:
– А из моих самых ярких сокровищ, – с живостью подхватил Эмори его метафору, – многие рассыпались в прах, как раз когда они были мне нужнее всего.
– Да, в том-то и дело. Когда тебе кажется, что накопленный тобою престиж, и таланты, и прочее у всех на виду, тебе ни до кого нет дела, ты сам без труда с любым справляешься.
– Но с другой стороны, без своих сокровищ я совершенно беспомощен.
– Безусловно.
– А ведь это идея.
– Ты сейчас можешь начать с нуля, а Слоуну и Керри это по самой их природе недоступно. Три-четыре побрякушки с тебя слетели, а ты с досады отшвырнул и все остальное. Теперь дело за тем, чтобы собрать новую коллекцию, и чем дальше в будущее ты будешь при этом заглядывать, тем лучше. Но помни, делай то, что нужно сейчас.
– Как вы умеете все прояснить!
В таком духе они беседовали – часто о себе, иногда о философии, о религии, о жизни – что она такое: игра или тайна. Священник словно угадывал мысли Эмори еще раньше, чем тот сам успевал
– Почему я все время составляю списки? – спросил как-то вечером Эмори. – Самые разнообразные списки.
– Потому что ты – человек средневековья, – отвечал монсеньор. – Мы оба с тобой такие. Это страсть к классификации и поискам единого типа.
– Это желание додуматься до чего-то определенного.
– Это ядро схоластики.
– Я, перед тем как поехал к вам, уже стал подозревать, что я ненормальный. Наверно, это была просто поза.
– Пусть это тебя не тревожит. Возможно, для тебя отсутствие позы и есть самая настоящая поза. Позируй на здоровье, но…
– Да?
– Делай то, что нужно сейчас.
По возвращении в колледж Эмори получил от монсеньора несколько писем, давших ему обильную пищу для дальнейших размышлений о себе.
«Боюсь, я внушил тебе, что в конечном счете тебе ничто не грозит; пойми, я просто верю, что ты способен на усилия, а отнюдь не хочу сказать, что ты чего-нибудь добьешься без борьбы. С некоторыми чертами твоего характера тебе неизбежно предстоит считаться, но оповещать о них окружающих не рекомендую. Ты лишен чувствительности, почти не способен на любовь, в тебе есть острота ума, но нет смекалки, есть тщеславие, но нет гордости.
Не поддавайся ощущению собственной никчемности: в жизни ты не раз проявишь себя с самой худшей стороны, как раз когда тебе будет казаться, что ты поступил как герой; и перестань скорбеть об утрате своей «индивидуальности», как ты любишь выражаться. В пятнадцать лет ты весь сиял, как раннее утро, в двадцать ты начнешь излучать печальный свет луны, а когда доживешь до моих лет, от тебя, как от меня сейчас, будет исходить ласковое золотое тепло летнего дня.
Если будешь писать мне, очень прошу, пиши попроще. Твое последнее письмо с рассуждениями об архитектуре было противно читать, до того оно заумно, будто ты обитаешь в каком-то умственном и эмоциональном вакууме; и остерегайся слишком четко делить людей на определенные типы, – ты убедишься, что в молодости люди только и делают, что перепрыгивают из одной категории в другую, и когда ты на каждого нового знакомого наклеиваешь какой-нибудь нелестный ярлык, ты всего-навсего засовываешь его под крышку, а едва у тебя начнутся подлинные конфликты с жизнью, он выскочит из-под крышки, да еще покажет тебе язык. Более ценным маяком для тебя был бы сейчас такой человек, как Леонардо да Винчи.
Ты еще узнаешь и взлеты, и падения, как и я знавал в молодости, но старайся сохранить ясную голову и не кори себя сверх меры, когда дураки или умники вздумают тебя осуждать.
Ты говоришь, что в «женском вопросе» тебе не дает сбиться с пути только уважение к условностям; но дело не только в этом, Эмори: тут замешан и страх, что, раз начав, ты не сможешь остановиться; здесь тебя ждет безумие и гибель, и поверь, я знаю, о чем говорю. Это то необъяснимое шестое чувство, которым человек распознает зло, полуосознанный страх Божий, который мы носим в сердце.
Чему бы ты ни посвятил себя впоследствии – философии, архитектуре, литературе, – я убежден, что ты чувствовал бы себя увереннее, обретя опору в Церкви, но не хочу тебя уговаривать, рискуя утерять твою дружбу, хотя в душе не сомневаюсь, что рано или поздно перед тобой разверзнется «черная бездна папизма». Пиши мне, не забывай.
Искренне тебе преданный
Тэйер Дарси».
Даже чтение у Эмори в этот период пошло под уклон. Он то углублялся в такие туманные закоулки литературы, как Гюисманс, Уолтер Патер и Теофиль Готье, то выискивал особо смачные страницы у Рабле, Боккаччо, Петрония и Светония. Однажды он из любопытства решил обследовать личные библиотеки своих товарищей и решил, что самый типичный образчик – библиотека Слоуна: сочинения Киплинга, О’Генри, Джона Фокса-младшего и Ричарда Хардинга Дэвиса; «Что следует знать каждой немолодой женщине» и «Зов Юкона»; «подарочное издание» Джеймса Уиткомба Райли, растрепанные, исчерканные учебники и, наконец, собственное недавнее открытие, сильно удивившее его на этих полках, – стихи Руперта Брука.
Вместе с Томом Д’Инвильерсом он выискивал среди принстонских светил кандидата в основоположники Великой Традиции Американской Поэзии.
Младшие курсы в том году оказались интереснее, чем в насквозь филистерском Принстоне два года назад. Сейчас жизнь там стала намного разнообразнее, хотя обаяние новизны улетучилось. В прежнем Принстоне они, конечно же, не заметили бы Танадьюка Уайли. Когда этот Танадьюк, второкурсник с огромными ушами, изрекал «Земля, крутясь, несется вниз сквозь зловещие луны предрешенных поколений!», они только недоумевали слегка, почему это звучит не совсем понятно, но в том, что это есть выражение сверхпоэтической души, не сомневались ни минуты. Так, во всяком случае, восприняли его Том и Эмори. Они всерьез уверяли его, что по своему духовному облику он сродни Шелли, и печатали его поэтические опусы, написанные сверхсвободным стихом и прозой, в «Литературном журнале Нассау». Однако гений Танадьюка вмещал все краски своего времени, и вскоре, к великому разочарованию товарищей, он окунулся в богему. Теперь он толковал уже не про «кружение полуденных лун», а про Гринич-Виллидж и вместо шеллиевских «детей мечты», которые так восхищали их и, казалось, столько сулили в будущем, стал общаться с зимними музами, отнюдь не академическими и заточенными в кельях Сорок второй улицы и Бродвея. И они уступили Танадьюка футуристам, решив, что он и его кричащие галстуки придутся там более к месту. Том напоследок посоветовал ему на два года бросить писательство и четыре раза прочесть полное собрание сочинений Александра Попа, но Эмори возразил, что Поп нужен Танадьюку как собаке пятая нога, и они с хохотом удалились, гадая, слишком ли велик или слишком мелок оказался для них этот гений.
Эмори с чувством легкого презрения сторонился университетских преподавателей, которые для завоевания популярности чуть ли не каждый вечер приглашали к себе студентов и потчевали их пресными эпиграммами и рюмочкой шартреза. И еще его поражало сочетание доктринерства и полной неуверенности в подходе к любой научной теме; эти свои взгляды он воплотил в коротенькой сатире под заглавием «На лекции» и уговорил Тома поместить ее на страницах «Журнала Нассау».
День добрый, шут…Который разТы лекцией терзаешь насИ, рассуждая, как всегда,Речешь миропорядку «да».Внимая словесам твоим,Мы, сто баранов, мирно спим…Считается, что ты учен:Из пыльных книг былых временОт трепета ни мертв, ни живИ ноздри плесенью забив,Вынюхивал ты матерьял,Сверял, выписывал, кропал,С колен в восторге встал потомИ вычихнул толстенный том…А мой сосед, чей взгляд тяжел,Зубрила-мученик, осел,Подлиза и любимчик твой,Склонясь с почтеньем головой,Тебе сюсюкнет, что вчераЧитал всю ночь он до утраТвою стряпню… Как тем польщенТы будешь! Вундеркиндом онПрикинется, и властно трудВновь призовет к себе зануд.Двенадцать дней тому назадТы возвратил мой реферат —Узнать я из пометок мог,Что я наукой пренебрег,Что я от логики ушелИ зубоскальство предпочел.«У вас сомненья в этом нет?»И «Шоу – не авторитет!»Но ведь зубрила, хоть и скор,Тебе подсунет худший вздор.Эстет, какую благодатьВкушаешь ты, когда пахатьНачнет Шекспира, впавши в жар,Пронафталиненный фигляр!Твой здравый смысл и строг, и чист,О правоверный атеист,И если радикал начнетВещать, то ты раззявишь рот.Кичась идейной широтой,И в церковь ты зайдешь порой,В почете у тебя, педант,Равно и Вильям Бус, и Кант.Живешь ты долгие года,Уныло повторяя «да».…Ура, счастливчики, – звонок!И топотом двух сотен ногТвои слова заглушены.Нет больше сонной тишины,И вмиг забудет наш отрядЗевок, которым ты зачат.В апреле Керри Холидэй расстался с университетом и отплыл во Францию, чтобы вступить в эскадрилью имени Лафайета. Но восхищение и зависть, испытанные Эмори в связи с этим поступком, заслонило одно его собственное переживание, которое он так никогда и не сумел понять и оценить, хотя оно целых три года не давало ему покоя.
Из кафе «Хили» они вышли в полночь и на такси покатили к «Бистолари». Их было четверо – Аксия Марлоу и Феба Колем из труппы «Летний сад», Фред Слоун и Эмори. Время было еще не позднее, энергия в них била ключом, и в кафе они ворвались, как юные сатиры и вакханки.