Все самое важное для жизни я узнал в детском саду
Шрифт:
Так почему же? Как знать. Точно никто не скажет, но догадаться можно, если судить по поступку Николая.
Пестрецов оказался в одиночной камере южноафриканской тюрьмы. Не «советский», не «коммунист», не «солдат», не «враг» и тому подобное. Просто мужчина, для которого просто женщина просто была на миг дороже всего на свете.
Я поднимаю бокал за Вас, Николай, куда бы Вы ни попали и где бы ни были. Ведь благодаря Вам клятва, которую все люди на земле дают одинаково, наполнилась истинным смыслом; благодаря Вам преисполнились торжественности слова, которые произносят все, только каждый — на своем языке: «…в
(Ах, эти русские! Народ грубый, дикий, злобный, коварный и безжалостный — словом, пропащий; для них нет ничего святого. Из-за русских много бед на земле. У нас, американцев, с ними ничего общего.)
Ясное дело.
То, о чем пойдет речь, отчасти личное. Предупреждаю — может показаться сентиментальным. Сначала я поведал эту историю в письме к жене. А потом подумал: ведь и у вас, пусть не у всех, есть мужья, жены, и вы, возможно, меня поймете. Поэтому решил рассказать и вам — тем более что история эта не обо мне, а о Чарлзе Бойере.
Помните его? Галантный, изысканный, элегантный красавец. Любовник многих очаровательных кинозвезд — на экране. Но таким он представал перед камерой и на страницах иллюстрированных журналов. В жизни все было иначе.
Все сорок четыре года Чарлз любил только одну женщину — свою жену Патрицию. По словам друзей, то была любовь на всю жизнь. И через сорок четыре года супружества Чарлз и Патриция относились друг к другу так же нежно, преданно и заботливо, как и в самом начале.
И вдруг у Патриции обнаружили рак печени. Чарлз знал правду — от врачей, — но ей сказать не сумел. Он сидел у постели жены, ободрял, утешал. Сидел и днем и ночью — и так полгода. Остановить неизбежное он не мог. Никто уже не мог. Патриция умерла на руках у мужа. А через два дня не стало и его: ушел в мир иной по своей воле. Чарлз говорил, что не хочет жить без Патриции: «В ее любви — смысл моей жизни».
Это уже не из фильма. Такова, как я сказал, подлинная история Чарлза Бойера. Не мне судить, верный ли путь он избрал, чтобы справиться с горем. Одно скажу твердо: меня эта история поразила и, как ни странно, принесла мне облегчение. Поразила глубокой любовью, таившейся за фасадом липовых голливудских страстей. А облегчение пришло оттого, что я увидел, как сильно и как долго способны два человека любить друг друга.
Не знаю, как бы я справился с таким горем. Не дай Бог оказаться на месте Чарлза. (Это уже личное — потерпите.) Но иногда, среди будничной суеты, я смотрю внимательно в другой конец комнаты, где та, которую зову женой, другом и спутницей. И тогда понимаю, почему Чарлз поступил так, а не иначе. Все же есть на свете сильная и верная любовь! Я-то знаю. Мне ли не знать!
Однажды я наблюдал, как ко Дню святого Валентина украшали витрину универмага. Была середина января, но ведь торговцам, наверное, надо упредить обмен любовными посланиями. Не поймите меня превратно: торговцы — прекрасные люди. Они дают нам возможность сделать выбор и всегда сообщают о приближении больших праздников. Как еще, если не их стараниями, мы бы вспомнили, что близится День матери, канун Дня всех святых или День святого Валентина? Да еще вовремя, чтобы успеть с поздравлениями.
Есть и другая категория надежных, на мой взгляд, в таком деле людей — воспитательницы в детских садах, О праздниках они никогда не забывают. А уж что касается открыток и прочих знаков любви, то никакой торговец не сравнится с детсадовской воспитательницей. Ибо она вызывает к жизни то, чего торговец предложить не может — нет этому цены, и в продаже этого не бывает.
Под «этим» я имею в виду «комок всякой всячины», как я его называю. Началось все с коробки из-под обуви, которую разрисовал и подарил мне старшнй сын. А потом коробка превратилась в хранилище прочих детских реликвий, подаренных остальными моими ребятами. Со временем она стала моей сокровищницей. Содержимое ее самое обычное: листочки из набора «сделай сам» трех цветов — розового, красного и белого, — теперь уже поблекшие; серебристая фольга; оранжевая папиросная бумага; десяток одноразовых салфеток; макароны трех видов; круглые леденцы; драже из сухого желе; белые сердечки, (по вкусу похожие на конфеты «Тамс» с надписями), — и все это слепилось в комок не без помощи большого куска белой замазки, которую на вкус не отличишь от конфет.
Вообще-то теперь вид у коробки отнюдь не привлекательный: кое-где помялась, а вокруг драже и леденцов слегка заплесневела. Местами коробка пока еще липкая, красные и белые стенки почти всюду превратились в бурые. Но стоит снять крышку — и сразу становится ясно, зачем я храню эту коробку. На сложенных пожелтевших, хрупких страничках из школьной тетради в широкую линейку выведено: «превет папачка», «знем световвалинтина», «я тибя люблю». Целая уйма «я тибя люблю». К дну приклеено двадцать три крестика и нолика, составленных из макарон. Сколько раз я их пересчитывал… А еще тут и там видны каракули: три детских имени.
Сокровища Тутанхамона — ничто по сравнению с моими.
А у вас есть что-нибудь вроде моей коробки со «всякой всячиной»? Знаки любви из числа самых незатейливых и искренних?
Можно прожить долго-долго. Можно получить ценные и великолепные подарки. Можно пользоваться всеобщим уважением и вниманием. Но ничему не веришь так, как «всякой всячине». Она дает силы продолжать бег по жизни — наперекор всему.
Мои дети уже давно выросли. Любят меня по-прежнему; правда, подчас стесняются напрямую, выразить сыновние чувства. И любовь их затуманилась возрастом, опытом и противоречивыми принципами. Безусловно, любовь жива. Только не простой она стала. Такую не положишь в коробку из-под обуви.
Реликвия — «всякая всячина» — хранится у мёня на верхней полке стенного шкафа. Никто про нее не знает. Знаю только я и каждое утро, когда одеваюсь, думаю о ней — о талисмане, о своеобразном маленьком монументе. Иногда снимаю коробку с полки и открываю. Для меня она — нечто настоящее, ощутимое, истинное, особенно когда жизнь не радует, а детские ручонки уже не обовьют. шею, как прежде.
Ну вот, растроганный папаша несет душещипательную чушь — хуже некуда, скажете вы. Наверное, от моего рассказа нам обоим теперь неловко, Но как утешение такая исповедь действует потрясающе — лучше любого заклинания и любой. молитвы.
Я не оправдываюсь. «Комок всякой всячины» — это для меня воплощение любви. Пусть его положат со мной в могилу. Пусть он всегда и всюду будет рядом.
Расскажу о доме, в котором мне однажды довелось жить. Старенький коттедж на берегу озера, построен в конце дороги в конце девятнадцатого века. Летний домик для семьи, добиравшейся из Сиэтла верхом и на легкой двухместной коляске через чащобы лесные и горы крутые, по тропам лесорубов. Места там тогда были глухие, они и до сих пор глухие.