Все в чужое глядят окно
Шрифт:
На грешную Лысую гору, - обращался к своей жене Гумилев.
Трудно уже представить себе, как выглядели комнатки наверху, остались ли там придуманные Еленой Сергеевной детали уюта. О "милых выдумках" она написала Татьяне Луговской в Алма-Ату, когда ещё жила в Ташкенте: "Прожила у Володи в его отсутствие Паустовская - с неделю. Очень мне понравилась. Разрисовала мне комнатку. Очень остроумно: над кроватью моей с белым покрывалом - на стене нарисовала дорожку - рисунок с покрывала. Потом ещё очаровательно - на печке сделана как бы крышка футляра мирленовских духов: тоненькая девушка в пышной юбке, с крестиком на шее. С букетом цветов и корзиной в руках.
2 июня 1943 года Анна Андреевна писала в Москву своим друзьям Томашевским из своего нового жилища на балахане: "Я болела долго и тяжело. В мае стало легче, но сейчас начинается жара и, значит, погибель. ...
Из Ташкента в Россию двинулась почти вся масса беженцев 1941 г. С Академией наук уезжает 1000 человек.
Город снова делается провинциальным, сонным и чужим. ...
У меня новый дом, с огромными тополями за решеткой окна, какой-то огромной тихостью и деревянной лесенкой, с которой хорошо смотреть на звезды. Венера в этом году такая, что о ней можно написать поэму. А мою поэму вы получили? ...".
Во втором стихотворении - почти документальная картина нового жилища, дневниковый рассказ о встречах с друзьями, с Козловскими, мужем и женой, которые жили в Ташкенте фактически как ссыльные. Александр Федорович был композитор, он написал музыку к операм, романсам, Прологу "Поэмы без героя", его жена - певица. Ахматова очень любила слушать романсы в её исполнении.
Как в трапезной - скамейки, стол, окно С огромною серебряной луною.
Мы кофе пьем и черное вино,
Мы музыкою бредим.
Все равно...
И зацветает ветка над стеною.
В изгнаньи сладость острая была,
Неповторимая, пожалуй, сладость.
Бессмертных роз, сухого винограда Нам родина пристанище дала.
Слова "Мы музыкою бредим" - об их вечерах, где звучали разговоры о музыке, которыми была пронизана "Поэма без героя". Радость от общения с восточной природой, с людьми, которые окружали её в избытке, соединялась с "острой сладостью изгнания".
Ахматова очень чутко реагировала на сияние черного восточного неба и луны, что лежит "ломтем чарджуйской дыни". Влияние на неё луны началось ещё в детстве, и не поэтически, а физически. В 20-е годы она рассказывала П. Лукницкому (первому биографу Гумилева) о своей странной особенности.
"В детстве, лет до 13-14 лет Анна Андревна была лунатичкой... Еще когда была совсем маленькой, часто спала в комнате, ярко освещенной луной. ...
А потом луна стала на неё действовать. Ночью вставала, уходила на лунный свет в бессознательном состоянии. Отец всегда отыскивал её и приносил домой на руках".
В таинственном лунном свете оживает и нарисованный на стене профиль в одной ташкентской комнате.
В том городе (название не ясно)
Остался профиль (кем-то обведенный На белоснежной извести стены),
Не женский, не мужской, но полный тайны.
И, говорят, когда лучи луны
Зеленой, низкой, среднеазиатской
По этим стенам в полночь пробегают,
В особенности в новогодний вечер,
То слышится какой-то легкий звук,
Причем одни его считают плачем,
Другие разбирают в нем слова.
Этот таинственный профиль по её тени обвел в своей ташкентской квартире А.Ф. Козловский. "Однажды Александр Федорович обвел, сначала карандашом, а потом углем, её великолепный профиль. Мы с ней шутили, что когда она уходит, то профиль её живет своей странной ночной жизнью. И вот однажды она принесла довольно большое стихотворение ... Потом, после её отъезда, когда профиль начал исчезать, я завесила это место куском старой парчи", - вспоминала Г. Козловская.
И венчают ташкентские лунные встречи с Козловскими стихотворение, которое Ахматова подарила им уже в Ленинграде, - "Явление луны", посвященное композитору, в память о волшебных звуках "Лунной сонаты", которую он исполнял для неё в Ташкенте.
Из перламутра и агата,
Из задымленного стекла,
Так неожиданно покато И так торжественно плыла,
Как будто "Лунная соната"
Нам сразу путь пересекла.
Возможно, что в этих строках звучит тема платонической страсти, которая возникла между ней и Козловским на мгновение. Даже Галина Козловская пишет об этом мимолетном музыкально-поэтическом романе без тени ревности.
Жизнь двора на Жуковской менялась. Многие бывшие обитатели уехали, но теперь на балахану к Анне Андреевне Ахматовой стали стекаться поклонники и подростки, которых в Доме пионеров Надежда Яковлевна Мандельштам учила английскому языку. Надежда Яковлевна решила не проводить занятия в официальной обстановке и перенесла их в домик на балахану.
Ахматова и Луговской
Татьяна Луговская оставалась с братом до отъезда из Ташкента и вместе с ним возвращалась в Москву. Атмосфера последнего года эвакуации была также печальна, иногда по-настоящему трагична, но наступило некое привыкание именно к такой, казалось бы невозможной, жизни.
"Дом на Жуковской, 54, состоял из нескольких построек - направо, налево главный особняк и строение в глубине двора, - писала Г. Козловская.
– ... В жаркие, томительные ночи почти все обитатели этого дома выносили свои постели и спали во дворе.
Однажды Ахматова озорно скаламбурила: "Все спят во дворе. Только мы с Луговским не спим во дворе".
"В том же дворе на улице Жуковской, где жила Анна Ахматова, некоторое время обитал и Владимир Луговской, отправленный в эвакуацию после недолгого пребывания в действующей армии", - писал Эдуард Бабаев, который учился в кружке у Надежды Мандельштам и поэтому появился во дворе на Жуковской только в середине 1943 года. Владимир Луговской как раз жил там с самого начала, Ахматова поселилась позже, а потом после отъезда Луговских стала жить внизу в уютных комнатках с Надеждой Мандельштам. "Он был гигант в сравнении с другими, - продолжал Бабаев, - как будто вышел только что из свиты Петра Великого. Его память была полна воспоминаниями о XVIII веке. Он расправлял в руках воображаемую грамоту и читал государев указ с закрытыми глазами: "Оного Нарышкина, сукина сына, бить плетьми нещадно..."
Не знаю, был ли тот указ подлинным или вымышленным, но звучал он "зело сильно".
Луговской, рожденный в начале века в интеллигентной семье, впитавший книжную культуру, обожал русскую и зарубежную историю, он знал много языков. Но после революции у него, как и многих его сверстников, не было выбора, и он должен был принять революцию по возрасту, по молодости лет, наконец, по самой жертвенности, принесенной русской интеллигенции на алтарь революции. Те, кто родились хотя бы на десятилетие раньше: Мандельштам, Ахматова, Гумилев, Булгаков - имели больший опыт, который позволял им более объективно понимать, чем может обернуться такая жертва. Ахматова и Луговской принадлежали по рождению к одной культурной среде, в отличие, к примеру, от пролетарских поэтов - А.Жарова, А. Безыменского или М. Голодного, которым всегда было неуютно среди образованных людей.