Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове
Шрифт:
— Кто увел Амангельды на расстрел? Ты видел?
— Их много было. Кто к нему раньше ходил, те и в последний раз пришли.
— Кто именно?
Старик, не задумываясь, начал называть имена. Они полностью совпадали с перечислением, известным Джангильдину по предсмертному письму друга: Дулатов, Каратлеуов, Касымовы, Оскар Алмасов, Казгельды Карныков…
— Они к нему часто приходили, когда он в другой камере сидел. Уговаривали.
— Уговаривали?
— Ну да! Чтобы против большевиков пошел, а он, дурак, все им поперек говорил. Он и в детстве упрямый был. Я ему говорю: ты соглашайся с ними, пока сила у них, а потом по-своему поступишь, когда на свободу выйдешь. Там
Джангильдин не перебивал Бейшару. В его болтовне проскальзывало кое-что, чего нарочно не выспросишь.
— Когда он в большой сухой камере сидел, ему передачи разрешали, сами еду посылали, бинт давали. У него рана воспалилась, он сначала молчал, только мне сказал…
— Рана?
— Конечно. У него в левом плече пуля загноилась. Он ведь отстреливался от них, когда брали его. Ну сначала они его кормили, уговаривали, бинт давали, а потом в карцер кинули. Эта камера, где он последнее время был, карцер называется по-русски.
— А когда его перевели в карцер?
— Разве упомнишь? Теперь уж зима на дворе, а дело-то весной было. Когда, не помню, но знаю, что в тот день пятница была, большой намаз был. Мулла Асим Коран читал, а меня не пустили, потому что я крещеный.
В который раз Джангильдин перечитывал последнее письмо…
«Меня ввели сюда в пятницу. С тех пор как сижу… После семи дней четверть чаю, полфунта сахару…»
— Его посадили в карцер и не кормили? — спросил Алиби. — Может так быть, что вовсе не кормили?
— Почему не может? — в свою очередь спросил Бейшара. — Приказали еды не давать и пить не давать.
— Кому приказали?
— Всем приказали.
— И тебе?
— Мне не приказывали. Я сам понял. Целую неделю приказали морить голодом и жаждой.
Джангильдин старался не глядеть на Бейшару. Предстояло решить судьбу этого, по всей видимости, вполне вменяемого человека, добровольного тюремщика и мучителя. Однако принять единственно правильное революционное решение что-то мешало; может быть, полная откровенность старика. Наверное, поэтому Джангильдин обрадовался продолжению рассказа:
— Первые два дня я боялся к карцеру подходить, а потом ночью подходил. Два раза хлеб ему давал по пайке, один раз половину. Воду давал. Потом во время обхода он бумагу попросил и карандаш, чтобы тюрям письмо писать… После этого письма они и обозлились еще больше. А у него жар был, иногда меня не узнавал. Рука была сизая с чернотой, надутая, как колбаса. Он мне показывал. Он меня с детства любил, я ему конфеты давал. У меня тогда много конфет было.
Бейшара рассказывал Джангильдину правду, и непонятно, зачем врал про конфеты. Он понимал, что врать тут не надо, и выгоды от такого вранья не ждал никакой, просто хотелось так закончить свой рассказ про батыра и про свою дружбу с ним. Конец должен быть хороший, приятный слушателю.
Вдову последнего начальника тургайской тюрьмы привели под конвоем. Она была укутана в два платка и долго разматывалась, расстегивалась, усаживалась, а усевшись и поерзав по скамье, вдруг успокоилась, затихла и расползлась, оказавшись очень старой и неопрятной женщиной с животом, вывалившимся почти до колен.
По делам Джангильдин представлял ее совсем иначе: величественно-чопорной, высокомерной. В боа и с лорнетом. В качестве главного компрометирующего ее материала фигурировали стишки, напечатанные в колчаковской газетке «За Русь Святую!»:
…Мчатся тучи, вьются тучи, Невидимкой большевик Подползает к своей жертве, Он зубами к ней приник. Вурдалак под красным флагом, Словно бес во тьме степей, Кровь сосет из своей жертвы И смеется он, злодей!Всего было куплетов десять, и Джангильдину надоело читать подряд, Называлось это песней вольного степняка, внизу значилось: «Людмила Черноморова».
В другом номере той же газеты была напечатана статья епископа Бориса Кусякина, в которой утверждалось, что корень всех бед русского народа в недостатке религиозного воспитания и утрате былой гордости. «Франция называла себя Великой, Англия Старой, Германия Честной, а русский народ, желая оттенить основную характерную черту своего отечества, назвал его Святой Русью. Некогда русские люди возмущались тем, что потомок татар, зять палача и сам в душе палач надел бармы и шапку Мономаха. Ныне совершается большее».
Рядом со статьей Кусякина было еще одно стихотворение, не более искусное, нежели первое.
Великой Российской державе Достойная честь и хвала! Ей путь уготован уж к славе, Она уж стоит как скала!Подпись была та же: «Людмила Черноморова».
— Это ваш псевдоним? — спросил Дягангильдин, показав старухе газету.
— Мой. Я взяла его в память о первом моем муже, погибшем от руки царского наемника.
— Его фамилия Черномор?
— Нет. Это его партийная кличка. Он был известный террорист.
О таком известном террористе Джангильдин не слышал, но старухе поверил. Странно только, что вдова революционера выходит замуж за начальника тюрьмы и пишет стишки против большевиков.
— Если я ошиблась, готова исправить вину, — сказала старуха. Потом вдруг добавила: — Фамилия моего первого мужа Голосянкин. Он был гвардейский офицер, пошедший в революцию по зову сердца. А я была актрисой. Тут все говорят, что я была циркачкой, но это клевета. Я пела в Мариинке вместе с Шаляпиным, и он целовал мне руки. Он даже хотел увезти меня с собой в турне…
Может быть, во взгляде Джангильдина проскользнуло недоверие или просто удивление, но старуха вдруг стрельнула в него мелкими, как две дробинки, глазками.
— Все было именно так, как я рассказываю. Федя моложе меня, но это для нас не имело значения. Можете мне верить.
— Федя — это ваш первый муж господин Голосянкяин? — Джангильдин и вправду не понял, что старуха так называет Шаляпина.
— Моего мужа звали Петр Николаевич, и я предпочла поехать за ним в ссылку, нежели предаваться разврату с Шаляпиным. Моего мужа убили жандармы прямо в его кабинете и пытались уверить меня, что это самоубийство. А он был большой жизнелюб и охотник. А теперь я ношу фамилию моего второго мужа. Я вдова господина Бирюкова, которого контрреволюция вынудила стать начальником тюрьмы. Это был исключительно порядочный и гуманный человек. Он мухи никогда не обидел.