Всегда буду рядом
Шрифт:
Что же такое он хотел ей сказать? Ведь неспроста этот сон привиделся ей сразу после смотра в хореографической студии. Может, то, что не нужно сдаваться? Или что посвятить себя балету можно даже тогда, когда сам ты танцевать не способен? Но как? Податься в костюмеры, в рабочие сцены, в журналисты отдела культуры какой-нибудь заштатной газетенки?
Автобус затормозил у нужной остановки, Таня соскочила со ступенек и пошла по улице, загребая сапогами остатки пористого мокрого снега. Смешно, конечно, было даже и мечтать. В самом деле, какая из нее балерина? Те, наверное, и по улице ходят, вытянувшись в струнку и изящно переступая ногами, а не плетутся, как она, – сгорбившись
В квартире у деда, как и всегда, пахло сухими травами и табачным дымом. В комнате было полутемно, лишь на письменном столе лежал круг света от настольной лампы. Сам дед в клетчатой рубашке и темных домашних брюках сидел у стола с неизменной папиросой в зубах и разгадывал кроссворд в журнале.
– Приехала, чегравка? – обернулся он на звук хлопнувшей двери.
– Угу, – буркнула Таня.
Чегравкой дед звал ее с самого детства. Она тогда спрашивала еще:
– Деда, а что это такое – чегравка?
А тот отвечал:
– Птичка такая, у нас в деревне весной гнездилась. Беленькая, красивая, как ты. Крылья у нее еще такие… Вот сейчас я тебе нарисую, – он принимался водить карандашом по странице, но рука после давней контузии слушалась плохо, дрожала, и из-под карандаша выходили только какие-то изломанные штрихи, а дед ругался: – Эх, старый я сапог! Никуда не годный!
Таня подошла к столу, присела рядом с дедом и по детской привычке боднула его лбом в плечо. Тот коротко огладил ее рукой по голове, пожевал нижнюю губу и сказал, глядя в кроссворд:
– А вот ты сейчас мне подскажешь… Балетная постановка на музыку Минкуса. Не знаешь, нет? Ты же у нас разбираешься…
– «Баядерка», – пробормотала Таня.
И вдруг всхлипнула, охнула, прикусила губу, борясь с подступающими к глазам слезами.
– Ты чего, Танюша? – всполошился дед. – Милый ты мой, что случилось?
Он обнял Таню за вздрагивающие плечи, а та вжалась лицом в его пропахшую табаком рубашку. Даже не заплакала, а как-то по-детски заревела – горько, обиженно, навзрыд. Пыталась лепетать что-то:
– У нас в студии… Хореограф… Не гожусь для сцены…
Непонятно было, разобрал ли дед что-то из ее всхлипываний или домыслил сам, но вопросов он больше не задавал. Просто гладил Таню по голове и тихонько приговаривал:
– Ну-ну, чегравка, тише. Тише, все хорошо.
– Ничего не хорошо, – упрямо замотала головой Таня. – Зачем, зачем вы меня выхаживали, массажистку приглашали? Зачем ты меня травками своими лечил? Лучше бы я совсем хромая была, хоть бы не лезла куда не надо.
– Ну вот что, это глупости, – серьезно сказал дед. – Ты у меня, слава богу, молодая, здоровая. А люди, знаешь, бывало, с войны без руки, без ноги приходили. Или вон, глухие как пень, вроде меня. И ничего, справлялись как-то, жили дальше. Жизнь, она, Танюша, длинная, сложная. Не все складывается так, как нам бы хотелось.
От дедовских слов почему-то стало еще обиднее. Нет, все было правильно, разумно, логично. Конечно, то, что с ней случилось, было не самое страшное в жизни. В самом деле – одета, обута, относительно здорова, на что жаловаться? Ах, не берут в балет? Подумаешь, глупости какие.
Вот только от всего этого было ничуть не легче.
– Скажи еще, что ты не психовал, когда тебе сказали, что летать больше не сможешь, – буркнула Таня.
– Еще как психовал, – скупо усмехнулся дед. – Руки на себя наложить думал. Небо – это ведь, знаешь… Это судьба, призвание. Страсть, если хочешь. Я и делать больше по жизни ничего не умел, кроме как самолетом управлять. И вдруг – здравствуйте, приехали. И небо для меня закрыто, и за штурвал больше не сядешь. Ну и кто я после этого? Бесполезный человеческий огрызок? Очень было больно, обидно, горько. А что было делать, Танюша? Жить ведь надо. Ну вот по лесу мы с тобой гуляем. Помнишь, сколько раз ты в детстве спотыкалась, падала, коленки разбивала. Так что ж теперь, как упадешь, так и лежать? Обидно как-то, правда ведь? Вот и я попсиховал немного и решил, что пора уже подниматься. Пошел в авиационный техникум преподавать. И ничего, покатилась как-то жизнь дальше. Галина у нас с Надей родилась, потом, у Галины, – ты. А мне ведь, знаешь, до сих пор иногда снится, что я летаю. Кажется, с закрытыми глазами мог бы самолет посадить. Ну так уж вышло, что же теперь, до смерти слезы лить?
От дедовского негромкого рассудительного голоса почему-то становилось спокойнее. Таня, в последний раз сладко всхлипнув, сморгнула слезы, высморкалась в протянутый ей дедом клетчатый носовой платок и спросила:
– Значит, просто вставать и идти дальше?
И вздрогнула, осознав, что уже задавала этот вопрос сегодня. Только во сне – и совсем другому человеку. Не странно ли, что тот – тонкий, изящный, гибкий, словно росток, эфемерный, как порождение другого мира, и этот – крепкий, сухощавый, угрюмый – сказали ей одни и те же слова?
– Вставать и идти, – кивнул дед. Откашлялся, кажется сам смутившись от своей неожиданной откровенности, и предложил. – А давай-ка я тебе чайку заварю. С чабрецом, мм? Сразу на душе легче станет, вот увидишь.
Он мягко похлопал Таню по плечу, поднялся и пошел в кухню, что-то тихонько напевая себе под нос. Вскоре слышно стало, как там включился кран, как грохнул металлический чайник о плиту.
А Таня сгорбилась над столом, машинально подобрала брошенный дедом карандаш, повертела его в руках. И вдруг вспомнила явившуюся ей во сне картинку – сиреневый фон, размытые очертания домов и очень четкий, изящный мужской силуэт. Она задумчиво перевернула журнал с кроссвордом – обложка его была как раз бледно-сиреневой – и вдруг, будто в каком-то трансе, начала водить карандашом по шероховатой бумаге. И на сиреневой обложке начал проступать рисунок – угол здания, белые колонны, рассеянный свет от фонаря. И застывшая в этом луче света гибкая легкая фигура. То ли Ромео, то ли исполнителя этой роли, замечательного танцовщика, который явился сегодня к Тане во сне, чтобы научить ее не сдаваться.
1985. Влада, Кира
– Потому я не могу больше молчать, а ты… Ты каждый раз затыкал мне рот! – Кира вскинула руки и закрыла ладонями лицо. А затем продолжила глухо, как в подушку: – В этом было что-то неизъяснимое, словно в древней легенде. Да иначе и быть не могло, поскольку все завертелось вокруг тебя, вот от чего такая бездна печали… – Она нахмурилась, потерла лоб, повторила растерянно. – Такая бездна печали…
– …невысказанной, неутоленной любви, – подсказала я.
– Невысказанной, неутоленной любви, – повторила за мной Кира и, страдальчески сморщившись, с размаху упала в кресло. – Не могу я больше учить эту бредятину.
– Это не бредятина, это Теннесси Уильямс, – возразила я. – И, по-моему, ты зря прикрываешь лицо руками. Выглядит, конечно, эффектно, но голоса почти не слышно.
– Ну и хорошо, может, никто не заметит, если я слова забуду, – буркнула Кира. А потом покосилась на меня. – Я вообще не понимаю, откуда у тебя все это в голове. Подсказываешь даже без книжки. А я зубрю-зубрю – и без толку.