Всемирный следопыт, 1930 № 12
Шрифт:
И столько палящей ненависти к Муравью было в этих последних словах, что Косаговский невольно удивился. Сам он ненавидел вообще весь правящий ново-китежский класс, но никогда не переключал классовую ненависть в злобу к одному какому-нибудь человеку.
— Зело мне омерзло здеся! — продолжал с тоской Истома.
— Потерпи немного, — сказал Косаговский, — скоро в мир уйдешь с нами. Там другая жизнь, вольная, легкая.
Истома не ответил на это. Сильными уларами весел разогнал он лодку, и она, шурша днищем о песок, вползла на берег.
От прибрежной пихты
— Полчаса жду! — сказал он. — Пойдемте, я вас отбуксирую. Без меня здесь фарватеру не найдете.
Они направились в глубь берега, по задам каких-то строений. По пути пришлось неоднократно перелезать через плетни и прясла.
— А вот и Даренкино кружало! — сказал Птуха, указывая на высокую серебрившуюся в темноте новенькими ошкуренными бревнами избу.
В комнате кружала, освещенной вонючими плошками с барсучьим салом, Косаговскому прежде всего в глаза бросился высокий сосновый прилавок, а за ним полки, уставленные деревянными и железными чарками.
В комнате было жарко и душно, так как все окна из предосторожности были изнутри плотно закупорены тряпьем и армяками. Около громадной печи сгрудились участники собрания. Здесь были и ровщики, и солеломы, и прочие «рукодельные люди», все в белой холстине и в лаптях.
На прилавке сидела, разматывая шерсть на мотовиле, сама питейная жонка, Птухина кума Дарья, пышущая здоровьем женщина, с лицом лукавым и умным. Косаговский заметил, как вспыхнули и затлелись любовью глаза Дарьи, лишь только Птуха шагнул через порог.
Перед прилавком, почти рядом с Дарьей, было очищено место для выступающих ораторов. Собрание уже началось. В тот момент, когда вошел Косаговский, говорил бурно и страстно человек с чуть конопатым, лоснящимся от пота лицом, показавшийся летчику знакомым. Он вгляделся пристально и узнал Никифора Клевашного.
Когда вошел Косаговский, бурно и страстно говорил Клевашный.
— Долго ль нам темняками ходить? — спрашивал Клевашный. — Народ вчистую, без выхода погибает. Купцы-рядовичи заткнули дыру в мир, штоб крепче давить из нас соки. Пойдем, братие, в кремль всем миром, пущай нам выход на Русь дадут. У верховников один замысел: как бы новую учинить тесноту народу. Ну, а коли так. и мы на купцов надавим! Как из чирья гной давят. Ладно ли я говорю, братие?
— Ла-адно, Микеша! Любо!
— Стеной пойдем! — загудела толпа.
Пользуясь перерывом в речи Клевашного, Косаговский пробрался в дальний угол, где сидел Раттнер. Птуха увязался за ним.
— А ты будешь говорить? — спросил топотом летчик.
— Нет! Не забывай, что мы мирские и что неосторожными выступлениями мы можем скомпрометировать идею восстания. Купцы скажут, это-де вас мирские оплели. А нужно, чтобы масса сама почувствовала необходимость выхода в мир.
Между тем место Клевашного занял другой оратор, пожилой мужчина с черной бородой.
— Братие! — начал он. — Гоже говорил Микеша, да не совсем. Возможно ли нам в мир выходить? На миру жить — бесу служить. Не чинитесь, братие, супротивны киновеарху. А я так скажу: кто против киновеарха и старцев преподобных пойдет, тот анафема! Аминь! — перекрестился чернобородый.
Заметно было, что страшная «анафема» подействовала на некоторых присутствовавших.
— Замолчь, шептун посадничий! — вырвался вдруг из толпы Клевашный. — Чай в Дьячей избе научили тя такие речи медовые вести. Знаем мы, как живет скитская братия, рыбки, грибков, огурчиков, всего хватает! А их бы в наши ямы рудные посадить. Нашего бы им горя хлебнуть. Как только у нас зеницы не выпали вместе со слезами, как сердце от корня не оторвалось?
— Не ершись, Микеша! — сказал злобно бородач. — Камень не плавает, хмель не тонет. Поверх посадника тебе не быть, а Смердьих ворот не миновать. По ночам в Ново-Китеже сами колокола звонят. Не к добру сие!
Собрание затихло испуганно. Слышно стало, как стрекочет звонко за печью сверчок. Суеверный страх охватил этих людей, живших еще в эпоху средневековья. В эту томительную минуту решалась судьба восстания. Невежественная, только что пробуждавшаяся от спячки масса могла, не разделяя настроения чуткого меньшинства, снова повернуть на путь вековой закоснелости и рабства.
— Мужики! — звонко крикнула вдруг Даренка. — Што притихли? Нашли кого слушать! Сей молодчик в моем кружале не раз с посадничьими досмотрщиками бражничал. Он из их шайки. В сермягу вырядился, а дома, чай, бархатный кафтан спрятал!
Опечье ахнуло и рванулось стаей к провокатору.
— Ах, сукин сын!.. Бей его!
— Дай ему тютю, кто ближе стоит!
Сухогрудый солелом размахнулся, огрел досмотрщика по спине, но тотчас потряс ушибленной рукой.
— Людие! Он под сермягу кольчугу вздел.
Кружало взревело:
— Знал куда шел!.. Обрядился в доспехи!
— Пришибить его, как кощенка!..
Огромный угрюмый старик с апостольской бородой, судя по рукам с в’евшейся навеки сажей — кузнец, поймал досмотрщика за волосы, подтащил к двери и дал ему могучего пинка пониже спины. Слышно было, как шпион спиной, боками и всем прочим отсчитал крутые кабацкие ступени.
— Ось як у нас непрошеных гостей провожают! — сказал Птуха. И вздохнул с облегчением. — Спасибо куме! Выручила! Прямо Коллонтай баба!
И приглашающе подмигнув Даренке, он тоже выкатился на улицу.
— Братие! — крикнул Клевашный, пользуясь не остывшим еще возбуждением присутствовавших. — Сами увидели вы, кто мой встречник[2]) оказался. И думаю я, вот как мы постановим. В день первого спаса[3]), когда киновеарх и посадник пойдут на Святодухову гору с крестным ходом, быть замятью[4]). Гораздо ль, братие?