Вся плоть - трава
Шрифт:
– Радиация, вот как это называется, - подсказал я.
– Подождать, чтобы радиация рассеялась.
– На это уйдут годы.
– У нас есть годы, - был ответ. - У нас есть время, сколько угодно. Нам нет конца. И времени нет конца.
– А для нас время кончается, - сказал я, и меня захлестнула горькая жалость ко всем людям на свете и сильней всего - к самому себе. - И для меня наступает конец.
– Да, мы знаем, сказала Лиловость. Мы очень о вас сожалеем.
Вот когда пора просить помощи! Пора объяснить, что мы попали
Так я и хотел сказать, но слова не шли с языка. Не мог я признаться этому чужому, неведомому, в нашей совершенной беспомощности.
Наверно, это просто гордость и упрямство. Но лишь когда я попытался заговорить и убедился, что язык не слушается, лишь тогда я открыл в себе эту гордость и упрямство.
«Мы очень о вас сожалеем», - сказал вяз. Но и жалеть можно по-разному. Что это - подлинная, искренняя скорбь или так только, мимолетная, из чувства долга, жалость того, кто бессмертен, к бренной дрожащей твари в ее смертный час?
От меня останутся кости и тлен, а потом не станет ни костей, ни тлена, лишь забвение и прах, - а Цветы будут жить и жить вовеки веков.
Так вот, нам, кто обратится в тлен и прах, куда важней обладать этой упрямой гордостью, чем другим - сильным и уверенным. Она - единственное, что у нас есть, и только она одна нам опора.
Лиловость… а что же такое Лиловость? Не просто цвет, нечто большее. Быть может, дыхание бессмертия, дух невообразимого равнодушия: бессмертный не может себе позволить о ком-то тревожиться, к кому-то привязаться, ибо все преходящи, все живут лишь краткий миг, а бессмертный идет своей дорогой, в будущее без конца, без предела, - там встретятся новые твари, новые мимолетные жизни, и о них тоже не стоит тревожиться.
А ведь это - одиночество, вдруг понял я, безмерное, неизбывное одиночество, - людям никогда не придется изведать такое…
Безнадежное одиночество, ледяной, неумолимый холод… во мне вдруг шевельнулась жалость. Как-то странно жалеть дерево. Но нет, не дерево мне жаль и не те лиловые цветы, а неведомое. Нечто, которое провожало меня из чужого мира, которое и сейчас здесь, со мной… жаль живую мыслящую материю - такую же, из какой создан и я.
– Я тоже сожалею о тебе, - сказал я и, еще не досказав, опомнился: оно не поймет моей жалости, как не поняло бы и гордости, если бы узнало о ней.
Из-за поворота улицы, идущей по бровке холма, на бешеной скорости вылетела машина, яркий свет фар хлестнул по теплицам. Я отпрянул, но фары погасли, еще не настигнув меня.
Во тьме кто-то позвал меня по имени - чуть слышно и, кажется, пугливо.
Из-за угла, не замедляя скорости, вывернулась еще машина, ее занесло на повороте, взвизгнули шины. Первый автомобиль круто затормозил и, содрогнувшись, замер возле моего дома.
– Брэд, - снова чуть слышно, пугливо позвали из темноты. - Где ты, Брэд?
– Нэнси?! Я здесь. Нэнси.
Что-то случилось, что-то очень скверное. Голос у нее точно натянутая до отказа струна, точно пробивается он сквозь густой туман охватившего ее ужаса. Что-то неладно, иначе не мчались бы так неистово к моему дому эти машины.
– Мне послышалось, ты с кем-то разговариваешь, - сказала Нэнси. - Но тебя нигде не было видно. Я и в комнатах искала, и…
Из-за дома выбежал человек - черный силуэт на миг четко обрисовался в свете уличного фонаря. Там, за домом, были еще люди - слышался топот бегущих, злобное бормотанье.
– Брэд, - опять сказала Нэнси.
– Тише, - предостерег я. - Что-то неладно.
Наконец-то я ее увидел. Спотыкаясь в темноте, она шла ко мне.
Возле дома кто-то заорал:
– Эй, Картер! Мы же знаем, ты у себя! Выходи, не то мы сами тебя вытащим!
Я бегом кинулся к Нэнси и обнял ее. Она вся дрожала.
– Там целая орава, - сказала она.
– Хайрам со своей шатией, - сказал я сквозь зубы.
Зазвенело разбитое стекло, в ночное небо взметнулся длинный язык огня.
– Ага, черт подери! - злорадно крикнул кто-то. - Может, теперь ты вылезешь?
– Беги, - велел я Нэнси. - Наверх. Спрячься за деревьями.
– Я от Шкалика, - зашептала она. - Я его видела, он послал меня за тобой.
В доме вдруг разгорелось яркое пламя. Окна столовой вспыхнули, как глаза разъяренного зверя. В отсветах пожара бессмысленно, неистово приплясывали и вопили черные фигуры.
Нэнси повернулась и побежала, я кинулся за нею, и тут позади, перекрывая разноголосицу горланящей толпы, рявкнул оглушительный бас:
– Вот он! В саду!
Что-то дало мне подножку, я споткнулся и с разбегу ухнул в долларовые кусты. Колючие ветки царапали лицо, цеплялись за одежду, с трудом я поднялся на ноги, огляделся.
Из отверстия в крыше, пробитого «машиной времени», взбесившимся фонтаном хлещет пламя. Все стихло, только рычит огонь, пожирая дом изнутри, вгрызаясь в балки и стены.
А люди молча бегут вниз, в сад. Доносится гулкий топот, тяжелое, прерывистое дыхание.
Наклоняюсь, шарю по земле - вот оно, то, обо что я споткнулся. Обломок деревянного бруса длиной фута в четыре, чуть подгнивший по краям, но еще крепкий.
Дубинка. И на том конец. Но пока меня прикончат, один из них тоже распрощается с жизнью… а может быть, и двое.
– Беги! - кричу я Нэнси, она где-то там, хоть ее и не видно.
Осталось одно, еще только одно я должен сделать. Разбить, этой дубиной башку Хайраму Мартину, пока меня не захлестнула толпа.
Вот они уже сбежали с холма, несутся по ровному месту, через сад. Впереди - Хайрам. Стою и жду с дубиной наготове; а Хайрам все ближе, на темном лице, точно белый шрам, блестят оскаленные зубы.
Надо метить между глаз, расколю ему башку пополам. А потом стукну и еще кого-нибудь… если успею.