Вторая Государственная дума. Политическая конфронтация с властью. 20 февраля – 2 июня 1907 г.
Шрифт:
Это придало тогдашней борьбе с правительством своеобразный характер. Когда правительство защищало конституцию от захватных поползновений народного представительства, оно понимало, что делало. Но что тем самым оно отстаивало принцип «правового порядка» против «Самодержавия» – ни общество, ни Дума, ни власть себе не отдавали отчета. А между тем из этого получилось, что победа правительства над Думой оказалась победой конституционных начал и Столыпин мог бы продолжать то дело, которому Дума не сумела служить. К несчастью, положение уже было сильно испорчено; оно напоминало задачу – продолжать войну после того, как генеральное сражение было проиграно. Если война и не окончилась, то обстановка ее стала совершенно другой.
Главный грех 1-й Думы был в том, что она подорвала ту «мистику конституции», которая овладела страной в 1904–1905 годах. Ведь даже для сторонников Самодержавия конституция тогда стала казаться единственным выходом. Без такого общего убеждения и Манифеста бы не было. Конечно, те, кто от него ждали немедленного успокоения, были наивны и могли скоро убедиться в ошибке. Вакханалия, которая вслед за ним началась, была хуже первых дней революции 1917 года. Это наблюдение
Не в его характере была смелость решений. Конституции он не отменил. Но его доверие с тех пор пошло к тем, кто ее не признавал. По этому признаку стало определяться его отношение к людям. Это открыло особенному сорту людей соблазнительный путь для успеха. Не нужно было понимать интересов России; достаточно было отрицать конституцию, показывать демонстративное пренебрежение к Думе, чтобы в его глазах попадать в число «умных и верных» людей. Государь не сознавал, какой уродливый отбор он этим сам делал в своем окружении. Те, кто стремился безболезненно ввести новый порядок, подпадали под его подозрение. Его доверие направилось к тем, кто толкал его к гибели. Условия же нового строя дали им в руки действительное средство влиять на Государя. Они тоже стали ссылаться на волю «народной массы», которая будто бы не хочет ограничения его власти. Они организовывали и мобилизовали темных или нечестных людей, разжигая в них и страсти, и слабости, фанатизм и тщеславие, и толкали их на прямые обращения к Государю в духе, который ему в то время мог нравиться. Эти обращения производили на него впечатление. Он увидел в них подлинный «голос народа», не испорченного «обществом» и «интеллигентами». Так завязалось сближение Государя с якобы «настоящим народом». Карьеристы и честолюбцы из местных властей, более всего те, за которыми были грехи, стали ставить на этих людей свою ставку. В их борьбе против «конституционного строя» пресловутые «темные силы» стали козырною картой. Роковое влияние на Государя с тех пор не прекращалось; позднейшее «распутинство» сделалось логическим его завершением.
Так 1-я Дума мобилизовала прочив конституции ее правых врагов в искаженном и уродливом виде. Вместо здорового консерватизма (quieta non movere – по определению Бисмарка), полезного для государства, родилась агрессивная правая демагогия. Честные консерваторы брезгливо от нее отстранялись, но за то оставались без почвы. Началось вырождение прежней Монархии. Подонки страны приобретали такое влияние, что центральная власть перед ними становилась бессильной. Столыпину позднее пришлось самому испытать, где скрывались настоящие и наиболее опасные враги исторической власти.
Роспуск Думы поставил Столыпина на первое место; он занимал его почти до смерти своей. Говорю «почти», так как исключительное положение свое он потерял уже раньше. Без пули Багрова он, вероятно, стал бы новым примером людской неблагодарности. Только смерть возвела его на тот пьедестал, который опрокинула лишь революция.
В литературе о Столыпине больше преувеличений и страстей, чем справедливости. Это удел крупных людей. У современников к ним или «восхищение», или «ненависть»; правду им воздает только потомство. Думаю все-таки, что лично я отношусь к нему без предвзятости. При его жизни я не раз и резко против него выступал. Но уже во время Великой Войны с трибуны высказал сожаление, что в нужное время его с нами нет. В 1929 году в эмиграции, вспоминая про Витте, я написал, что если Витте мог спасти Самодержавие, то Столыпин мог спасти конституционную монархию [5] . Я и теперь думаю это; им обоим мешали те, кого они могли и хотели спасти. И когда Милюков в 1921 году в своих «Трех попытках» писал про Столыпина, что он «услужливый царедворец, а не государственный человек» [6] , я нахожу, что это не только пристрастие; в этом нет ни чуточки сходства.
5
См.: Власть и общественность. Т. II. С. 250.
6
Милюков. Три попытки. С. 87.
Сопоставление Столыпина с Витте само собой напрашивалось: оба были крупнейшие люди эпохи; судьба их во многом была одинакова. Любопытно, что они не выносили друг друга; по характеру были совершенно различны; различны были и их места в той тяжбе, к которой тогда сводилась наша политика, т. е. к тяжбе «власти» и «общества».
Витте по происхождению и по воспитанию принадлежал к лагерю нашей общественности. Был студентом университета, а не привилегированных школ; чуть не стал профессором математики и начал свою деятельность на железнодорожной службе у частного общества. Случайно, по личному настоянию Александра III, перейдя в лагерь власти, он остался в нем parvenu. В своих «мемуарах» он старается это затушевать, указывая на происхождение своей матери из рода Фадеевых, которая будто бы сделала mesalliance замужеством с Витте-отцом. Старания Витте себя приравнять
Более подходящим человеком для этой новой задачи мог быть Столыпин. Он вышел из лагеря власти; был там своим человеком; от него и не отрекался; в новых условиях продолжал служить тем же началам, в которых была заслуга исторической власти перед Россией. Она в прошлом помогла ей создаться, как «великому государству». Но, оставаясь тем, чем он был, Столыпин понял необходимость для власти сотрудничества с нашей общественностью. По этой дороге Столыпин мог идти дальше, чем Витте, не возбуждая против себя подозрения власти. И общественность, для которой он был всегда чужим человеком, могла бы быть к нему менее требовательна. Это больно чувствовал Витте. В его отзывах о Столыпине чувствовалось инстинктивное недружелюбие к человеку, который осуществлял меры, которые Витте предлагал раньше его, и встречал в обществе ту поддержку, в которой тем же самым обществом ему, Витте, было отказано. Но это относится только к умеренной части общественности. Кадеты же, тогдашние властители дум, упоенные октябрьской победой, оставались верны прежним заветам борьбы «до полной победы» над властью. Столыпина они не принимали. Для них он оставался прежним врагом. Из враждебного лагеря кадеты принимали вообще одних «ренегатов», которые к своему прошлому становились врагами. Быть одним из них Столыпин не хотел и не мог.
Свое новое направление Столыпин соединил с верностью прежним идеалам, а также иногда и предрассудкам. В нем была нелицемерная преданность той мощи «великой России», которою общественность «пренебрегала». Свою аграрную речь 10 мая 1907 года он кончил словами: «…им нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия» [7] . Эта эффектная фраза в искаженном виде попала на его киевский памятник. Этот идеал его вдохновлял. Но он унаследовал и некоторые его оборотные стороны. В 3-й Государственной думе он старался воодушевить народное представительство «национальным подъемом», не замечая, что национальный инстинкт «поднимает», когда национальность защищает себя против сильнейших, а не тогда, когда она притесняет слабейших. В разноплеменной России агрессивный национализм увеличивал ее разъединение. В финляндском вопросе он привел не только к нарушению конституционных начал, но и к падению авторитета Монарха. Эту политику Столыпин вел с своим обычным упорством; после 1917 года мы за нее заплатили.
7
Так было Столыпиным сказано, и так записана эта фраза в стенографическом отчете. Но на памятнике ее переделали в странное обращение: «Вам нужны великие потрясения…» и т. д. Текст речи 10 мая слова «вам» и по содержанию не допускает.
Опыт убедил Столыпина, что именно для существования «великой России» представительный строй стал необходим. Он перешел к признанию представительства не во имя доктрины «народовластия», а во имя укрепления всего «государства», и прежде всего «государственной власти». Если в вопросе о конституции он сошелся с нашей левой общественностью, то пришли они к одному и тому же с разных концов. И потому могли дополнять и быть полезны друг другу.
С «правыми» из-за этого он стал расходиться; там ему не прощали, что, став конституционалистом, он как будто ограничил власть Государя и его этим уменьшил. Это было полным непониманием положения и лично Столыпина. Никто не был больше его привязан к Монархии и лично к Монарху не как угодник, а как патриот. Это сказывалось и в большом, и в малом. Когда раненный насмерть, упав на свое кресло в театре, Столыпин издали перекрестил Государя, это не было с его стороны «обдуманным» жестом. Но красноречивее этого жеста было его повседневное поведение; при жизни своей он не раз был оскорблен неблагодарностью и малодушием Государя, но не позволял себе по его адресу ни упрека, ни жалобы. Я не могу представить себе его автором таких мемуаров, где бы он стал пренебрежительно говорить о Государе, как Витте. Его часто упрекали, что, подчиняясь неразумным распоряжениям Государя, он своим личным достоинством жертвовал. Это правда, но он и в этом был старомоден. Он не признавал «достоинства» в том, чтобы ради него он мог покинуть своего Государя.
В понимании Столыпина переход Самодержавия к «конституционному строю» был направлен не против Монарха. Конституция для него была средством спасти то обаяние Монархии, которое сам Монарх убивал, пытаясь нести на своих слабых плечах непосильную для них тяжесть и обнажая те скрытые силы, которые за его спиной им самим управляли. «Конституционные» министры могли бы оправдание его политики перед обществом взять на себя, сражаться со своими критиками равным оружием, защищаться от нападок не полицейскими мерами, а убеждением и публично сказанным словом. Для такого служения государству у Столыпина было несравненно более данных, чем у Витте; как политический оратор он был исключительной силы; подобных ему не было не только в правительстве, но и в среде наших «прирожденных» парламентариев.