Вторая жизнь (сборник)
Шрифт:
Эн-прим имел приятную внешность и был умнее и начитаннее большинства своих товарищей. Он писал стихи и был замечен кем-то из тогдашних знаменитостей. Но у него не было собственного выезда, камердинера и денег для игры. Чтобы справить ему мундир темно-зеленого сукна и приличный статский костюм, отец должен был залезть в долги. Младшая сестра пожертвовала частью своего приданого, чтобы купить ему золотые часы. Эн-прим был честолюбив, и его честолюбие не могло ждать многие годы, пока он добьется успеха в литературе или на другом поприще.
Студенты тогда делились на казеннокоштных, своекоштных и вольнослушающих. Эн-прим был своекоштным, жил
Дружба в восемнадцать лет завязывается быстро. Двое юношей стали его друзьями, оба из вольнослушающих. Один был сын гимназического учителя, другой… Другой из большого света, сын тайного советника, едва не министра. То был любимец судьбы, вроде графа из пушкинского «Выстрела». Помните? Красивый, знатный, богатый, щедрый…
Не выразить одним словом, что испытывал к нему Эн-прим: восхищение, зависть, жгучий интерес… Втроем они говорили обо всем, с откровенностью и доверием юности. Эн-прим и учительский сын были патриоты. Да и кто не был тогда патриотом? Жуковский и Пушкин прославляли усмирителей Польши. Но сын тайного советника знал слишком много, чтобы быть только патриотом. Он был вольнодумец, как его отец лет пятнадцать назад. Тогда патриотизм и вольнодумство были почти одно, теперь, в тридцать первом году — отнюдь нет.
Эн-прим и любимец фортуны бывали в доме учителя гимназии. Кроме сына, их товарища, у него была дочь, которую почему-то на английский манер звали Мэри. Ей было шестнадцать. Она была очаровательна. Вы догадываетесь, что произошло. К мукам тайной зависти, которой он стыдился, у Эн-прима прибавились муки ревности.
Вероятно, эти полудетские влюбленности так и кончились бы ничем, если бы не ее брат. Это прозвучит смешно, но для Эн-прима то был роковой человек. Когда я вам расскажу свою… вторую жизнь, вы поймете, что это значит. Да, тот белобрысый малый оказался роковым человеком. Он заронил мысль, он подвел Эн-прима к тому шагу, с которого все началось. Сознательно? Может быть, но не совсем. Коварно? Да, но ради забавы: посмотреть, что получится.
Эн-прим написал политический донос… Написал в горячке, в ярости: в тот день он окончательно (так ему казалось) убедился, что Мэри предпочла ему другого и тот торжествует. Когда он уходил, опустошенный и несчастный, ее брат сказал ему загадочно: «Подумай, что ты можешь сделать. Что ты должен сделать».
И он сделал э т о.
Может быть, послав свой донос, Эн-прим через полчаса горько пожалел. Может быть, он даже внутренне надеялся, что на донос его никто не обратит внимания, что его отправят в архив без последствий… Но дело было сделано, и уже ничего нельзя было поправить… О, это страшное чувство непоправимости содеянного, необратимости событий, которые ты сам подтолкнул! Дальше одно цепляется за другое, и остановить нельзя, нельзя…
С растущим изумлением глядел я на рассказчика. О чужой жизни, о чужих ошибках так не говорят. Он полусидел в постели, судорожно сцепив пальцы темных иссохших рук. Не по росту большая грубая рубаха оставляла открытой костлявую грудь. Я лежал, не шевелясь, но сосед, кажется, забыл обо мне.
— Донос пошел по назначению. Сыскное и полицейское дело было тогда еще поставлено наивно. Бумага попала к человеку, который знал в свете отца юноши и чем-то был обязан ему. Отец предупредил сына, чтобы он не слишком доверял своим друзьям, и не скрыл от него, что речь идет об Эн-приме. Между молодыми людьми произошло объяснение… Был момент, когда Эн-прим едва не бросился со слезами и мольбой о прощении на грудь друга. Я уверен, тот простил бы: это был человек великодушный и чувствительный. О, если бы Эн-прим сделал так! Жизнь его пошла бы совсем иным путем. Но он не сделал этого. Напротив, он сказал другу дерзость. Тот вспыхнул и дал ему пощечину. На беду, под конец разговора они оказались не одни. Два их товарища по университету случайно вошли в комнату и видели, что произошло, хотя и не могли догадаться о причинах. Эн-прим выбежал вон, а обидчик сказал им какую-то первую попавшуюся ложь.
Надо было стреляться. Эн-прим не был от природы трусом, как не был негодяем. Однажды при пожаре ему довелось спасти ребенка из горящей избы. Но чем больше он думал, тем меньше хотелось ему подставлять лоб под пистолет, к тому же под пистолет человека, слывшего отличным стрелком. «Жизнь дается один раз, — говорил он себе, не подозревая, что эта ходячая фраза может оказаться неверна. — Если меня убьют, во мне бессмысленно погибнет поэт, философ, ученый. Если я убью, меня отдадут в солдаты, и поэт тоже погибнет. Честь? Но что такое честь? Только слово».
Он не послал вызов. Тогда любимец фортуны огласил подлинные причины ссоры. Эн-прим был уничтожен. Ему пришлось уйти из университета и скрыться в деревне. Родственники матери приняли его в своем убогом имении в Новгородской губернии. Впрочем, он продолжал усердно заниматься науками и опубликовал в журналах несколько неплохих стихов и две критики русских писателей. Разумеется, под псевдонимом.
Время шло. История постепенно забывалась и все более казалась ему почти что детской глупостью. Через четыре года Эн-прим вернулся в Петербург. Вернулся, как он думал, другим человеком. Он не пытался вновь войти в университетский круг, да ему этого и не хотелось. Он имел теперь некоторые знакомства среди литераторов.
Год он прослужил секретарем у одного старого князя, писал под диктовку мемуары, что-то поднакопил, взял денег у отца и поехал в Европу.
Но радости там не нашел и вел жизнь бесцельную и тоскливую. Чужие нравы и обычаи его не интересовали, а соотечественников он встречал с отвращением. Страдал от денежных забот, порой доходил до нужды. Давал уроки и едва не перешел в католическую веру, но разочаровался и в ней. Начал писать роман из современной русской жизни и на несколько месяцев увлекся. Но, едучи из Лондона в Гамбург, в припадке тоски и морской болезни бросил рукопись в море и больше к этому не возвращался. Позже ему порой казалось — могло что-то получиться…
Проведя в Европах года два с половиной, он вернулся на родину постаревшим и бесприютным. Желчь переполняла его и в первое время делала интересным его разговор. Он был теперь в некоторой язвительной оппозиции к правительству. Впрочем, он был в оппозиции ко всему — к либерализму, литературе и логике.
Отец между тем умер. Мать жила у его замужней сестры, помогала внучат нянчить. Он снял себе по дешевке убогую квартирку в Коломенской части, во флигеле у вдовы чиновника. Служить он не хотел и жил случайными литературными заработками (больше от переводов) и подачками покровителей. Он развлекал за это их самих и их гостей своим желчным остроумием. У него было два слегка потрепанных костюма от лучшего лондонского портного, и в гостиных он выглядел совсем неплохо. Ведь он был, в сущности, молод: ему не было тридцати.